— Вы ничего не слышите? — спросила синьора Нина. Они все еще стояли у окна в радостном возбуждении, точно на забавном спектакле, в ожидании, что вот-вот произойдет что-то интересное.
Со стороны аргостолионского моста послышался неясный, едва уловимый топот копыт, потом какая-то тень мелькнула по направлению к кладбищу, двинулась на Ликсури.
— Патруль, — испуганно прошептала синьора Нина* Вскоре они увидели, как внизу на дороге из темноты показался кавалерийский разъезд… Солдаты с винтовками за спиной, в касках с опущенным ремешком. Во главе отряда ехал офицер. Несмотря на темноту, нетрудно было видеть, как они мерно покачивались в седлах, и как елочкой ступали по дороге лошадиные ноги. Поблескивали винтовки и каски, развевались гривы.
— Кто бы мог быть этот офицер? — заинтересовалась синьора Нина.
Отряд ехал мимо ограды, мерно подпрыгивавшие в седле фигуры всадников стали обрисовываться четче; крепкий запах пота и конской сбруи достиг окон, проник в комнаты.
— Солдаты, вы кто такие? — крикнула из окна синьора Нина. Топот копыт заглушал ее голос, но кто-то все-таки услышал.
— Мы итальянцы, — раздалось в ответ. — Введен комендантский час.
Всадники проехали, мелькнули хвосты и крупы лошадей, блеснули голубыми бликами дула винтовок. Из-под копыт летели белые, красные искорки. Патруль скрылся в направлении Ликсури, растаял во тьме, но топот копыт еще долго слышался в отдалении, как будто по всему острову скакали кони.
Конные отряды прочесывали все тропы и дороги. В голове отряда — офицер, у каждого солдата — винтовка за плечами, ремешок каски — под подбородком. Патрули ездили вверх и вниз по склонам гор и по долинам, проезжали по спящим деревням, по лугам, по безлюдным волям.
Фотограф Паскуале Лачерба с пропуском переводчика в кармане возвращался домой; он тоже думал о немцах, о том, как они себя поведут. И заранее знал, что не сомкнет глаз всю ночь напролет.
Паскуале Лачерба сказал:
— Немецкий гарнизон насчитывал всего три тысячи солдат 996-го полка, которым командовал подполковник Ганс Барге.
Об этом я уже знал, но слышать эти слова, сказанные тоном осуждения, здесь, в этой комнате, было тяжело.
Пусть бы лучше фотограф продолжал беседовать по-гречески с Катериной Париотис и с бывшим капитаном.
— Если бы итальянцы взяли инициативу в свои руки, то, несомненно, все кончилось бы иначе, — продолжал он, не сводя с меня глаз и тыкая в мою сторону рукой, в которой между большим и указательным пальцами было зажато печенье.
Взгляд его стал жестким, словно я был виноват во всем, что стряслось потом на острове.
— А немецкие самолеты? — спросил я.
Этого вопроса касались многие авторы воспоминаний, но мне и самому было любопытно услышать, куда девались тогда немецкие самолеты. Паскуале Лачерба пожал плечами, как бы говоря: вздор! И, уставившись в пол, стал дожевывать печенье.
— До сих пор никто толком ничего не знает, — вмешалась Катерина Париотис. Она обращалась не ко мне, а к Паскуале Лачербе, однако говорила по-итальянски, чтобы я тоже понял. Голос ее звучал мягко, я бы даже сказал, примирительно.
— От судьбы не уйдешь.
Произнося эти многозначительные слова, она явно хотела меня подбодрить, вызволить из затруднительного положения. Но мое положение было не столько затруднительным, сколько унизительным.
У бывшего капитана тоже был такой вид, словно он хотел меня утешить. Он положил мне одну руку на плечо, а другой протянул коробку с печеньем.
— Брать, — угощал он меня.
— Но немцев можно было урезонить, — возразил Паскуале Лачерба. Их было всего три тысячи.
Он поднялся, оперся на палку и заковылял между столиком и диваном, то и дело поглядывая за окно — на лес, на шоссе и на залив, как будто внезапно вспыхнувшая злость не умещалась в этой тесной комнатенке.
— Немцы — это и была судьба, — смиренно проговорила Катерина Париотис.
Далекий мглистый край, край туманов и лесов, край вечной осени — печальной поры, которой неведомы краски и неистовость этого отчаянного юга. «И море там совсем другое», — думал он. Берега Балтики — унылые, исхлестанные ветрами, без света, без четкой грани между морем и небом, между днем и ночью, тусклые берега Северного моря, где слышно глубокое дыхание Атлантики. А родной город? Он вспомнил мощеные улицы, камни старинных домов, приглушенные голоса — небольшой провинциальный городок с просторной площадью перед ратушей и памятником посреди сквера.
Иногда он мысленно выходил за старые городские ворота, туда, где начинались поля — ярко-зеленые, почти темные или серые, или черные, смотря по времени года. Там, за городом, было видно далеко-далеко, земля простиралась без конца и без края, начинался мир полей; убегала вдаль, пока не скрывалась из виду, вереница телеграфных столбов. Когда Карл приходил сюда, ему казалось, что здесь начинается совсем иной мир. Его охватывало смятение, сковывал какой-то страх перед расстоянием и пустотой, немели ноги. Он заставлял себя двигаться вперед по тропе, которая вела в долину (даже сейчас эта прямая, точно лезвие ножа, тропа стояла перед его глазами), но у него кружилась голова, и он застывал на месте. Он торопился обратно в город, чтобы скорее очутиться среди знакомых стен, снова увидеть привычные линии улиц, дверей, окон, арок. Здесь все имело определенность: мощенная камнем мостовая, зажженные или погашенные фонари на углах и на перекрестках, шагающие по тротуарам или переходящие на другую сторону прохожие, запряженные нормандскими битюгами телеги, извозчики, автомобили, зеленый вокзальный автобус. Здесь жизнь шла размеренно, четко — не то что там, среди неопределенности со всех сторон обступивших город бескрайних полей.
Затем его и построили — это Карл ощущал с самого детства. Город построили для того, чтобы люди могли отгородиться от бескрайности равнин, чтобы они видели вокруг себя геометрически точные линии улиц, домов, площадей. Оттого он и любил его всем сердцем. Любил прежде всего, конечно, за то, что здесь родился и вырос, но, главное, потому, что за его серыми побуревшими от времени стенами он чувствовал себя в безопасности.
Сейчас перед ним было море. Морей до сих пор он повидал немало, немало исколесил и равнин и, вспомнив об этом, с гордостью подумал о том, что все же с честью выдержал трудные испытания. Но ни по одному морю, ни по одной равнине он не прошел один: город из стали и машин либо стоял за его спиной, либо шел впереди него, помогая преодолеть это тягостное чувство смятения и растерянности, которые появлялись у него, едва он оказывался вне родных стен.
Он, действительно, прошел по морям и полям Европы, но не в одиночку, а вместе с бронированной армией, под защитой многоликого кочевого города из стали и машин. Он научился теперь ходить всюду — и по непроторенным дорогам полей, и по таинственным просторам морей. Научился, но лишь благодаря тому, что кто-то, кто сидел в главном городском ведомстве, намечал для него маршруты — километр за километром, где должен пройти его путь, указывал одну цель за другой.
Сейчас Карл Риттер смотрел на море и думал, что здесь, у острова, пришпоренное горой, втиснутое в изгибы берега, обрамленное сбегающими к воде рощами, оно не кажется таким бескрайним. Вокруг сияла голубизной звездная, ясная, по-летнему теплая сентябрьская ночь, и он удивлялся, почему его гложет тоска. Тоска по холодному ветру Атлантики, по пасмурному небу и, главное, по родному захолустному городку, стоящему среди равнин, подобно неприступной твердыне.
Откуда она, эта тоска?
Ведь армия — вот она, здесь, под лафетами береговых орудий, в пулеметных гнездах «Флаков», в палатках из маскировочной ткани, в кожаной кобуре, в длинном дуле «Люгера»; вот тянется телефонный провод: он соединяет батарею с немецким командованием в Аргостолионе, а из Аргостолиона нетрудно связаться с Афинами, Веной, Берлином. Одним словом, город функционирует, как обычно, продолжают действовать все его звенья.
«Почему же, — спрашивал себя с недоумением Карл Риттер, — гложет меня эта тоска?» Внезапно его охватило странное ощущение, будто в железной, бензинной, машинной стене его города обнаружилась брешь, и бессознательно, совершенно бессознательно он почувствовал: для того чтобы восстановить былое ощущение безопасности, надо вернуться домой, укрыться за каменными стенами родного города. Отчего бы это?
«Может быть, из-за предательства итальянцев?» — с раздражением спросил себя Карл Риттер.
Он прислушался к молчанию острова.
«Если итальянцы обрушатся на нас, мы пропали», — решил он.
Три тысячи солдат — даже если это немцы, даже если это солдаты 996-го пехотного полка под командованием подполковника Ганса Барге, — три тысячи солдат не смогут устоять против целой дивизии, даже если эта дивизия итальянская», — в отчаянии подумал Карл Риттер.