— Садись. Когда приехал? — спросил он коротко.
— Три дня назад.
Внезапно Свияжинов почувствовал некоторое стеснение и недохватку слов в этом деловом кабинете с его скудным убранством. Канцелярский стол, стулья с холодными клеенчатыми сиденьями, портрет Ленина в дубовой раме, в глубине мокрое, с косым стремительным дождем окно. Да еще чернильный прибор из уральского серого камня.
— Что это ты там набузил на Камчатке… со всеми перессорился, — сказал Губанов вдруг, прямо переходя к делу. — Приезжал Ревунов… старик — и тот недоволен. В чем дело? Я понимаю — окраина, условия работы трудные. Но тебе ведь предлагали другую работу, еще в прошлом году… ты же сам отказался.
— Я Камчатку люблю, потому и отказался, — ответил Свияжинов. — А недоразумения оттого, что я строил работу так, как понимал нужным.
— Постой, постой… ты понимал или партия понимала?
— В данном случае — я, — сказал Свияжинов уже заносчиво. — Это не значит, что я искажал партийные директивы… просто директивы иногда запаздывали. Я, как партиец, имел право вносить некоторые поправки, если этого требовали условия.
— Ну, брат, не совсем так. Кое-какой материал у меня накопился. Никто тебя в сознательном искажении не обвиняет, но ошибки были… я могу тебе их перечислить.
Он взял аккуратно сшитую папку и стал листать.
— Это что же — обвинительный акт? — спросил Свияжинов, выждав.
Да, не похож был этот прищуренный деловой человек на прежнего Николая Губанова.
— Если бы это был обвинительный акт, ты бы не сидел здесь у меня, — ответил Губанов спокойно. — Сказать по совести, вина во многом не только твоя… нельзя было на такой долгий срок отрывать тебя от партийной среды. Но — ладно. Будем говорить не о прошлом. Были ошибки… и, конечно, придется тебе себя выправить. Поговорим о сегодняшнем дне. С чего бы тебе лучше начать? — Он отложил папку. — Ты думал об этом?
— Откомандируйте меня в Москву… в распоряжение Цека. Там, я думаю, сумеют меня использовать, — сказал Свияжинов самолюбиво.
— Ну, это далековато, пожалуй. Мы и сами сумеем решить, куда направить местного работника.
— Во-первых, я не местный работник… то обстоятельство, что я несколько лет пробыл на Камчатке, еще не сужает меня. Думаю, что я покрупнее, чем только местный работник.
— Размеры работников мы определяем по качеству их работы, — на этот раз совсем негромко и в точности расставляя слова, сказал Губанов. — Конечно, масштабы работы на Камчатке большие… но ты с ними не справился, Свияжинов. Мы с тобой старые товарищи, и обижаться не следует. Тем более что выражаю я сейчас не только свое мнение, но и мнение горкома…
Свияжинов молчал. Непогодливое утро хлестало дождем.
— Может быть, ты и прав, — сказал он, помолчав. — Из кабинета все это виднее.
Но Губанов не обиделся, и даже лучики поползли вокруг его глаз.
— Хорошо, что я цену тебе все-таки знаю. Только преувеличил ты себя, честное слово, преувеличил, Свияжинов… В конце концов давай говорить на прямоту. На какую большую работу тебя можно поставить? У нас ребята за эти годы академии кончили, вузы… специалистами стали. А какая у тебя специальность?
— Жизнь, — сказал Свияжинов.
— Неопределенно, брат… туманно и романтично. Корешки эти давние, за эти годы новые прививки сделаны. Впрочем, мы романтику со счетов не скидываем. Она нам пригодится. В хозяйстве партии всё на учете. А пока я изложу кое-какие соображения. — Он на минуту задумался, глядя на бронзовую крышку чернильницы. Слышнее стал дождь, сыплющий по карнизу окна. — Дальний Восток выходит сейчас по рыбной промышленности на второе место после Каспия… Задачи большие. Планы огромные. Но и отсталость большая. Прорывы огромные. Мы мобилизуем сейчас ядро коммунистов, чтобы поставить их целиком на путину. Без всякой другой нагрузки. В ближайшие два месяца во что бы то ни стало мы должны одолеть отставание. Ты рыбное дело знаешь по Камчатке… а дальше зимой посмотрим.
— Это что же… на низовую работу? — спросил Свияжинов.
Губанов помолчал.
— А чего ты хочешь? — сказал он вдруг резко. — Командную должность?
— Хотя бы работу в краевом масштабе. А ведь это мобилизация в общем порядке.
— Да, мобилизация… и что же? Тебя на фронте не спрашивали, хочешь ли ты в наступление или не хочешь.
— На фронте меня больше ценили, — сказал Свияжинов с горечью.
— Разговоры эти обывательские, Свияжинов. Неправда, партия умеет ценить. Но партия умеет и разбираться в своем хозяйстве. А ведь это высокомерное отношение к делу… есть, мол, трудолюбивые низовые работники… а мы, с романтизмом, с размахом, — сверху. Работу надо строить от корня и знать эти корни… только отсюда, от этих корней, и складываются масштабы. Кроме того, согласись: раздувать себя самого — это скачок из прошлого… из этакой индивидуальной особи, которую давным-давно корова языком слизнула.
— Вы все-таки подумайте… может быть, я и на что-нибудь другое… покрупнее — пригожусь!
— Я это не сейчас и не сам решил. Впрочем, если ты недоволен, напиши, представь мотивировку. — Он нагнулся к столу и перелистал календарь. — Только не позднее, чем послезавтра к утру.
В обиде и раздражении покидал Свияжинов этот деловой кабинет. В приемной уже сидел новый посетитель. Размечено в точности было рабочее утро Губанова. Ветер сразу ударил дождем. Водяная метель неслась, свергалась потоками с гор, валила волны в бухте. Его камчатскую работу недооценили. Чужие самолюбия, обиды, размах его темперамента, грубоватость его поправок — все было старательно занесено и подшито в папке на столе у Губанова. Аккуратная, равнодушная канцелярия. Но, негодуя, он все же не мог не признать для себя, что вырос, как-то значительно вырос за эти годы Губанов. Не в том было дело, что ветерок времени побелил его виски, а в том, что большая работа над собой определенно чувствовалась в нем. И он, Свияжинов, сидел перед ним, вчерашним товарищем, уже не со своей привычной развалкой. Выдержка Губанова заставляла и его самого быть как-то собранней в словах и движениях. На оценку своей работы он и не рассчитывал. Но не рассчитывал он также, что запросто, в общем порядке, его мобилизуют на хлопотливое дело со всеми его неувязками, ограниченными сроками, отсталостью и промысловыми буднями…
С излишней энергией одолевал он крутой напор ветра. Его лицо было мокро. Гремели, гудели вывески и провода. Он поднялся по улице в гору и по выбоинам плоских камней миновал мокрый, с прибитыми листьями приморский бульвар. «Нет, поговорю с Яковом… так просто не сдамся. Яков — умница… с его авторитетом считаются. И у Губанова при всей его выдержке может быть заскок. Кто-то наплел, наболтал. Ссылается на Ревунова… старый партиец — правильно. Но методы не те. Береговой, московский человек».
Пятый год сидел Яков Пельтцер на нефти. Нефтяные промысла разрастались. Сахалинская нефть должна была питать всю растущую промышленность края. Многое было еще несовершенно на этой далекой окраине. Запаздывало оборудование, не хватало жилищ для рабочих, сложно развертывались деловые отношения с японскими концессиями. А нефть шла, бурилась новыми вышками, в текущих осуществляемых планах вырастали перегонные заводы, транспортирование по Амуру — сложный чертеж экономической кровеносной системы. Край имел уголь, получал нефть — горючее для топок своего будущего. В балансе мировых цен на нефть и мировых блокад изменяла итоги и цифры и молодая сахалинская нефть. Диаграммы мировой добычи — Венесуэла, Канада, Иран — висели на стене тихоокеанской темноватой конторы. Выщелкивали костяшки счетов. Никто не оберегал входа в узкий кабинетик Пельтцера. Зато тесно от людей — со счетами, отношениями, деловыми бумагами — было в его комнате. Лишь протолкавшись вперед, Свияжинов увидел знакомую рыжеватую голову. Все тем же — маленьким, с огромным лбом, с вихрами рыжих волос — был этот человек. Только полысее, поглаже стал крутой философический лоб. До революции Яков Пельтцер провел пять лет в ссылке в Якутской области. Революцию проделал в Иркутске, скрывался в подполье, свергал Колчака, был приговорен атаманом Семеновым к смерти, бежал, оказался в Никольске-Уссурийском, разоружал каппелевцев, снова очутился в подполье, организовывал владивостокских рабочих, встречал красные войска, был выбран в президиум первого Совета рабочих депутатов, — проделал горячую, стремительную и фантастическую жизнь. Еще тогда с покровительством опыта сдружился он с молодым и по-молодому милым ему Алешей Свияжиновым.
Четверть часа спустя они сидели друг перед другом, разделенные зеленым полем широчайшего стола.
— Я слышал, что ты возвратился… пора, пора! — По-прежнему не прекращалось хождение людей с бумагами через незакрытую дверь. Пельтцер читал одним глазом бумаги, ставил подпись, иногда задерживал бумагу рукой, продолжая их неделовой разговор между торопливыми своими обязанностями. — Конечно, интересная, большая работа… но все-таки на отлете. Пускай другие поработают… теперь полегче, самые трудные годы уже позади.