В конце декабря 1941 года на восток поехала первая партия чиновников Восточного министерства для принятия от армий части занятых областей. Перед отправкой чиновники, прозванные за свою желтую форму «золотыми фазанами», были собраны Розенбергом, произнесшим перед ними напутственную речь:
«Вы едете представителями германского народа в завоеванные немецким солдатом области Востока. Вы встретитесь там с тяжелыми проблемами, нуждой и голодом, в которых живет население. Не подходите ко всему этому с нашей немецкой точки зрения — это особый мир. Вы должны помнить, что русский человек — это животное, он им был — и остался. Большевики сделали из него рабочее животное. Вы должны его заставить работать еще больше. Он должен быть вьючным скотом при построении великой германской империи. Вы там увидите страдания — русский человек любит страдать — это особый склад его патологической души, который показал миру их писатель Достоевский. Вы должны русским всегда давать чувствовать, что вы представители народа-господина…»
Для памяти уезжающим инструкция министра «занятых областей Востока» была отпечатана в виде 10 заповедей и роздана на руки. Членам нашей организации, осевшим в Берлине, удалось достать один экземпляр этой инструкции. Ее размножили на ротаторе и передали и в занятые области, и в лагеря военнопленных, в рабочие батальоны, формирование которых из русских военнопленных | началось около этого же времени.
Части СС выполняли роль палача. Это был автомат, машина уничтожения, бесчувственная и безотказная.
Свои особенности имела армия. Она была и продолжала оставаться послушным орудием в руках Гитлера, и до тех пор, пока одна победа на фронте приходила на смену другой, она была счастлива сознанием, что выполняет высокое предначертание фюрера. При походе в Россию и особенно с тех пор, как победы начали чередоваться с ответными ударами противника, а потом и с крупными неудачами, единство устремлений этих трех факторов стало давать трещину.
Армия, придя в Россию, столкнулась с политическими проблемами, о которых она понятия не имела при походе на запад. Среди офицерства было немало людей, видевших всю гибельность для Германии партийных затей. Были люди, по-настоящему понимающие большевизм, знающие и даже любящие подлинную Россию, желающие добра не только Германии, но и ей. При попустительстве, а иногда и при помощи этих людей удавалось кое-что делать и в оккупированных областях России, и в самой Германии, в смысле облегчения тяжелой участи русских людей, а также и. ч смысле собирания русских сил для борьбы против большевизма.
Разная степень понимания сложившейся обстановки была свойственна единицам, стоящим на всех ступенях военной иерархической лестницы до генералов включительно.
В январе 1942 года командующий южным участком фронта, фельдмаршал фон Клейст, издал приказ по группе подчиненных ему армий, в котором рекомендовал «с жителями занятых армиями областей обращаться как с союзниками». Население, которое выходило толпами на околицу сел в праздничных одеждах, с иконами и хоругвями, — Бог весть как сохраненными, — чтобы встретить освободителей, население, которое с первого дня заявляло о своей полной готовности помочь немцам в борьбе против большевизма и для этого готово было идти на любые жертвы, трудно было рассматривать как врага. Но Розенберг был тогда в зените своего могущества, и приказ фельдмаршала фон Клейста стоил последнему поста командующего фронтом — он был уволен.
Командующий 2-ой танковой армией, генерал-полковник Шмидт, за то, что в районе расположения его армии допустил создание местного русского самоуправления с более широкими полномочиями, чем это предвидело Восточное министерство, был просто выкинут из армии.
Эти примеры можно было бы продолжить — более значительные, менее значительные они показывали, что даже в высшем руководстве армии были люди, идущие на большой риск, стремясь если не отклонить, то хотя бы смягчить задуманное Гитлером и Розенбергом преступление.
Сидевшие в изоляционном лагере после войны офицеры немецкого Генерального штаба подсчитали, что за время войны Гитлером было расстреляно 22 немецких генерала, 58 были доведены до самоубийства, из 19 фельдмаршалов к концу войны только четыре занимали в армии какие-нибудь посты и только 8 генерал-полковников из 37-ми оставались на службе. Это опустошение в высшем командном составе армии было вызвано, конечно, не только расхождением во мнениях по поводу политики на востоке, но какая-то часть жертв, без сомнения, падает и на него.
В среде низшего офицерства таких людей было еще больше. Они стояли ближе к переживаемой русским народом трагедии и яснее видели, что творимое партией преступление готовит такую же трагедию и для немецкого народа. Одним из понимающих всё это и готовых помочь русскому антибольшевизму в его борьбе за освобождение своего народа был и мой непосредственный начальник, капитан Корф.
Он родился, учился и вырос в России. В первую мировую войну сражался в рядах русской армии против Германии и получил два высших воинских отличия — кресты IV и III степени Георгия Победоносца. После революции боролся против большевиков в одной из армий в балтийских странах. Семья Корфов была довольно многочисленна, одни осели в Германии, другие, оставаясь бесподданными, жили во Франции, мой знакомый, направивший меня на работу в Верховное Командование Армией, приехал в Германию из Югославии.
Капитан Корф по окончании антикоммунистической борьбы в России эмигрировал в Германию и принял немецкое подданство. Впрочем, больше жил за границей в качестве корреспондента немецких газет. Он был европейцем в старом значении этого слова и, как многие немцы, хорошо знающие окружающий мир, был свободен от супернационалистических, характерных для Германии настроений. На работу в Верховное Командование он попал как знаток европейских языков; он говорил безукоризненно, по меньшей мере, на пяти.
Первый продолжительный и серьезный разговор с ним произошел у меня по случаю довольно неожиданному и чуть-чуть не имевшему для меня важных последствий.
Утром я пришел на работу. У дверей нашей лаборатории, как всегда, постучал крышкой ящика для писем. Мне открыл Мартин. Уже по его лицу я увидел, что произошло что-то важное. В своей комнате я нашел в сборе почти всю компанию. Рассказывают мне, что сегодня ночью бежали два их товарища. Сожители по комнате ничего не видели и не слышали. Утром нашли полуоткрытое окно, через которое ушли беглецы. Из окна, действительно, легко было спуститься на крышу гаража, а оттуда спрыгнуть на землю. Мои расспросы, были ли какие-нибудь признаки подготовки, не замечал ли кто-нибудь, как они собирались или разговаривали об этом, не привели ни к чему, — никто ничего не видел и ничего не слышал.
Надо сказать, что бежавших очень не любили все остальные, одинаково и дружно. Малосимпатичны они были и мне, не делать разницы в отношении к ним перед остальными стоило мне большого труда. Оба они были из числа советской полуинтеллигенции, так богато представленной с этой стороны. Было в их отношениях друг с другом что-то странное, один зависел от другого, а тот держал его крепко в своих руках, не то какой-то тайной, не то когда-то совершенным вместе преступлением. Были они друзьями детства и чуть ли даже не дальними родственниками. По своему внутреннему складу они были представителями той немногочисленной группы, которую совершенно сломала, опустошила и перемолола жестокая советская жизнь. У них не было ни принципов, ни идей, ни убеждений, а было то, что, по определению профессора, можно было назвать «принципиальным подхалимажем». Они были в сладком восторге от всего немецкого, был ли то немецкий фильм, который им показывали в лагере военнопленных, или дрянные сигареты, нерегулярно выдаваемые военнопленным. О той части Берлина, которую им удалось повидать, они отзывались как о самом прекрасном, виденном ими в жизни: они даже и предположить не могли, что нечто подобное может быть на свете. Один из них целыми днями писал стихи, без рифмы, чушь несусветную и безграмотную, писал изумительным каллиграфическим почерком, потом приставал ко мне с просьбами отправить их куда-нибудь напечатать. Другой целыми днями спал. Оба они были беспросветно глупы и своей глупостью раздражали каждого. Но не восторги перед немецкими эрзацами восстановили меня против них, хотя и это раздражало очень.
Недели за две до побега они оба подали прошения об освобождении их из плена. Меня просили перепечатать на машинке. Один мотивировал свою просьбу тем, что, работая на каком-то заводе в Москве, он в 1937 году вынес оттуда какие-то чертежи и передал их знакомому инженеру-немцу. По его словам, чертежи были крайне важными и для Германии очень ценными. Инженер немец был, конечно, шпионом. Дальше шла галиматья невообразимая и вранье такое, что и писать было тошно.