Нашему полку предложили разместиться в одной из таких огромных землянок. Дело было к вечеру, и мы принялись забираться на нары. Не успели устроиться, положив головы кто на что, а я на обновку, маленькую подушечку «думку», сшитую по моей просьбе хозяйкой в Житкуре и набитую пухом уток, добытых неутомимым Соиным — эта подушечка исправно служила мне до конца войны, как пожаловали постоянные квартиранты — тараканы разного калибра, которые принялись бесстрашно лазить по личному составу полка. Вылезли пауки, запищали и зашуршали мыши. Все это, вместе с тяжкой вонью, стоявшей в землянке, не способствовало доброй ночи. Все поснимали обувь, и если я всегда внимательно следил за ногами: в моих хромовых сапогах обычно было чисто и сухо, а носок и портяночка стирались через день, то были у нас разные охламоны. Вонища перекатывалась волнами. Я вызвал офицера, вроде бы отвечающего за состояние землянок, и принялся его ругать: «Неужели нельзя подмести и проветрить, пусть подземное помещение — в землянках накурено, наплевано, на полу валяются кости и рыбья чешуя, головы сельди, все кишит насекомыми, от которых очень легко избавиться, если в закрытом помещении сжечь немного серы». Стоящий передо мной белобрысый флегматичный кацап, совсем обленившийся от тылового житья-бытья, с наглостью, свойственной тыловой крысе и нашему обществу, где человек ничто, эта ленивая гнида объясняла, что во всем этом бардаке нет ничего особенного и ничего другого у них нет. Что было делать? Я плюнул и попытался уснуть. Позже мне рассказали, что такой же бардак творился и в офицерских землянках — невольно захочется на фронт, подальше от тараканов. А любимым развлечением рядового советского офицерства, идущего отсюда на убой, как мне рассказали, было следующее: кто-либо из младших лейтенантов снимал штаны и громко выпускал зловонье, которое сразу же поджигал спичкой какой-нибудь лейтенант — старший по званию. Следовало возгорание газа и вспыхивал факел. Шло соревнование — чей факел больше. А поскольку народ кормили горохом и кислым липким черным хлебом с гнилой капустой, то результаты бывали выдающиеся.
В Разбойщине мне сообщили, что наш полк далеко не первый в очереди на получение самолетов, для этого придется еще перелететь, недели через две, на аэродром в Багай-Барановку (симбиоз славянского с азиатским в этих местах во всем, даже в названиях населенных пунктов), что недалеко от города Вольска — километрах в ста от Саратова. А на Саратов уже начали налетать разведчики, а то и бомбардировщики противника. Я решил воспользоваться паузой для встречи с семьей, которую не видел с июня 1941-го года. Испросил разрешения у начальника политотдела дивизии и направился на продовольственный склад, где мне выдали сухой паек на пять дней: триста грамм сахара-песку, две селедки, пару буханок хлеба, килограмм соленых огурцов. А когда получился перевес, кладовщик аккуратно отрезал половину одного из них.
В тылу калории решали жизнь. Кроме того, я раздобыл у старшин два куска хозяйственного мыла. Со вздохом посмотрел на все это богатство и вспомнил мясное изобилие, которое вез, правда без толку, семье минувшей осенью. Усатый пилот лет сорока на самолете «Сталь-3» перебросил меня из Разбойщины в Энгельс через Волгу, а уже оттуда, на самолете, везущем динамомашины малой мощности, я перелетел на аэродром Безымянка возле Куйбышева. На железнодорожной станции в Куйбышеве я похлебал бесплатного для военных картофельного супа, переночевал на лавке и долго колдовал над картой: в Меликесском районе было три села Никольских — в разных концах. На почте я выяснил, показав письмо от жены старому почтарю, о каком именно селе идет речь и, определившись по карте, направился в Меликес. От Меликеса на машинах, привезших в райцентр зерно, я добрался до мельницы, километрах в пятнадцати от Никольского. Чем дальше в тыл, тем больше становилось евреев. Неподалеку от мельницы было небольшое село, возле сельсовета которого, стояли дрожки особиста района, — конечно же, еврея. Я устроился на этих дрожках, и долго поджидал особиста под мерный хруст соломы, пережевываемой лошадью. Явился шустрый особист в штатском и, выпучив и без того выпуклые бдительные черные глазки, принялся меня подозрительно рассматривать. Я рассказал, кто я и откуда, и он успокоился. Через час мы были уже в селе Никольское. Переехали по мосту через реку Черемшан и я увидел двух девочек, игравшихся возле одной из изб. Одной из этих девочек оказалась моя дочь Жанна, которая сразу меня узнала, но не проявила больше никаких особенных эмоций. Теща была дома, а Вера, работавшая заведующей райсобесом, еще на работе. За ней послали и скоро мы встретились все вместе. Была и радость, были и слезы. Мои скромные подарки прошли на «ура», Жанна тут же принялась отрезать кусочки от селедок. Мои питались в основном тыквой, картофелем и молоком — идеальная диета для борьбы с полнотой. Семья занимала две небольшие комнатки. Как и всех эвакуированных, понаехавших в эти края, их не очень жаловали местные жители, которых потеснили в их жилищах и называли, то «выковыренными» то «регулированными». Жанну в школе звали Жабой.
Словом, жизнь у моей семьи была не сахар. Были они худые, жили в тесноте и лишениях. Я помылся в крошечной бане, которой они пользовались. И здесь ко мне прицепились представители различных общественных организаций: рассказать, как дела на фронте. Я выступал по три раза в день, до головной боли — перед школьниками и педагогами, перед женсоветами и работниками спиртзавода. Честно говоря, выступая перед последними, все же рассчитывал, что замполит спиртзавода — еврей, который меня приглашал, даст литр спирта, который был мне очень нужен для семьи. Но Шлема сделал серьезную мордашку и сообщил, что никак не может. Когда я уезжал, то директор спиртзавода на пароходе, с которым мы вместе плыли до Вольска, все сокрушался — отчего я не обратился к нему. Знаем мы эти разговоры: если бы вы пришли вчера…
Должен сказать, что времена были тяжкие. Но я уезжал в достаточно бодром настроении. Повторяю, как-то всю войну не терял уверенности в том, что останусь жив, хотя ехал в Сталинград, откуда мало кто возвращался. На аэродроме в Багай-Барановке мне сообщили, что наш полк, только что получивший одиннадцать «ЯК-1», минут пятнадцать как взлетел в воздух, но за ним вот-вот последует транспортный самолет, на который я и сел в последнюю минуту. Летчики пристроили меня в открытом переднем «Моссельпроме», стеклянном открытом носе. Я, в пилотке, мог бы очень сильно простудиться, но в кармане оказалась пара новых теплых портянок, которыми обмотал голову. И все же за два часа полета изрядно простудился. К моему удивлению, транспортник совершил посадку на уже знакомом мне аэродроме в Житкуре, а полк был на аэродроме в Демидове, километров за восемьдесят.
Только через пару дней за мной прилетел «ПО-2», который одолжили в соседнем полку, и я оказался там, где с наибольшим основанием считал себя дома — в родной части. Моя семья ютилась в эвакуации, предвоенная квартира и родные места были заняты немцами, что же я еще мог назвать домом, кроме второго истребительно-авиационного полка, вместе с которым мне мой родной дом еще предстояло отвоевывать?
Я уже вскользь рассказывал об истории второго истребительно-авиационного полка. В Первую мировую войну это был второй авиационный отряд царской армии, который, под командованием офицера Павлова, базировался в Царском Селе под Петроградом. Этот отряд, оснащенный самолетами «Авро», сражался под Перемышлем, где воевал и мой отец Пантелей. Об этом мне рассказывал ветеран второго отряда, техник — лейтенант Стукач, когда я после окончания первой летной школы пилотов имени Мясникова прибыл для прохождения службы в качестве командира звена в тринадцатую штурмовую авиаэскадрилью 81 штурмовой авиационной бригады в город Киев. После Октябрьской революции второй авиационный отряд разделился: одна часть перешла к белым, а другая — к красным. Павлов принял сторону большевиков, и потому отряд сохранил свое наименование. С 1922 года этот отряд базировался на Соломенском аэродроме города Киева, где и был, в 1935 году, преобразован во вторую эскадрилью, а через год, оказавшись в Василькове, превратился во второй истребительно-авиационный полк, в котором я уже служил в 1938–1939 годах, пока не ушел в 43 истребительно-авиационный полк на должность комиссара эскадрильи.
Ко времени появления нашего полка под Сталинградом в конце сентября 1942 года, обстановка была следующей: немцы, что вообще-то было им не очень свойственно, и сводило на нет их преимущества в огневой мощи и маневре, упорно прогрызались сквозь развалины Сталинграда к Волге, больше налегая на нож, гранату и приклад, в чем и наши солдаты были большие мастера. Казалось бы, немцам стоит бросить это дело и обойти город, как они умели, но все на свете — приближающаяся зима, все усиливающийся нажим наших, без конца подбрасываемых через Волгу подкреплений, делало их выход из боя в районе Сталинграда не таким уж простым делом. И немцы упорно сражались за каждый метр территории своей будущей ловушки. Наш полк включили в состав 226 штурмовой авиадивизии 8 воздушной армии. Дивизия, которой командовал полковник Горлаченко, постоянно наносила удары по целям в развалинах Сталинграда, на которые ее наводили с земли. Это было мощное соединение, в которое входили 74, 75 и 76 штурмовые авиационные гвардейские полки, которое после Сталинградской битвы было переименовано в Первую Гвардейскую Сталинградскую штурмовую авиационную дивизию. Нас влили в ее состав временно — для поддержки и защиты от истребителей противника штурмовиков «ИЛ-2», идущих на боевые задания. Работка была нудная и противная. Штурмовики, закованные в броню, шли на боевое задание на высоте 100–200 метров со скоростью около 300-от километров в час, а наши скоростные, но прикрытые лишь перкалью и фанерой «ЯКи» должны были тащиться с ними рядом, практически на половине оборотов своих двигателей, зато в полной мере получая сталь и свинец зениток противника.