Хоть и не побили ее бетонщицы, а уходила она вечером со стройки словно поколоченная, измочаленная до крайности. Все вокруг казалось ей постылым и серым, лихота теснила грудь, захлестывала, давила сердце. На людей тошно было смотреть — это надо же как все обернулось… «Черемша, Черемша — обормотская душа»… He даром частушку-то поют на заимках.
Провожал ее до самого села Никита Чиж — видно, боялся как бы девки опять не напали на Фроську, не подкараулили. Он все винился, ругал себя за то, что прошляпил днем с замесами, но Фроська не слушала — ой теперь до всего этого не было никакого дела. Шел Никита вихлясто, вразнобой вскидывал длинные руки, заплетая ногами за бугры и дорожные камни, Фроська иной раз раздраженно косилась: что за человек такой, господи! Будто разобрали его, а потом собрали неправильно. И смех и грех!
Поужинала Фроська у Никиты: приютиться где-то надо было, в барак ей ходу пока нет — это она хорошо понимала. Да и зашли, можно сказать, по дороге — избушка Чижа стояла прямо на краю села, на бугорке, за поскотиной сразу.
Фроська все время молчала, ела молча, чай пила молча, на все, что окружало ее, смотрела отрешенно, непонимающе. Один только раз улыбнулась осмысленно и печально, заметив, как дочка Никиты укладывала, пеленала в углу тряпичных кукол.
Потом поднялась, завернула в газету резиновые тапочки, что несла со стройки, и ушла, не попрощавшись. И поблагодарить забыла.
Улица встретила сумеречным теплом, запахом парного молока, комариной толчеей, у только что вспыхнувших на столбах фонарей. Из огородов тянуло укропной свежестью, лениво гавкали собаки на рдяную позднюю зарю.
Общежитие Фроська обошла далеко — зареченской стороной — и, глядя на ярко освещенные окна, из всех обитателей вспомнила только белохвостого кота, его доверчивые и блудливые глаза. Усмехнулась: лакает, поди, сейчас молоко, ужинает перед ночной вылазкой…
Остановилась напротив сельсовета, разглядела кованый замок на калитке, сожалеюще вздохнула: опять, верно, в разъездах неугомонный Коленька-залетка. Но икнется ему, не вспомнится…
Переулком свернула в гору, туда, где призывно темнела опушка тайги. Там все было надежно, уютно и просто — она знала это с детства.
Ночной пихтач ласково щекотал плечи, пружинила под ногой устланная хвоей, мягкая, на ощупь податливая земля, зыбкие тени жили, раскачиваясь в бледных осинниках, чащобы манили душной бархатной чернотой.
Тайга захватывала, завораживала, заставляла разом отбросить и забыть все мелочное, постороннее, что еще недавно гнездилось в душе, она обновляла и просветляла мир — и в этом была целебность таежного гостеприимства.
Уже через несколько минут Фроська ощутила в себе прежнюю уверенность и бодрость, почувствовала в жилах знакомые горячие толчки радости бытия, обрела ясность.
Шорохи не пугали ее, она знала — шумливый лес не опасен. Ей нравилось легко и ловко скользить меж кустов и деревьев, сливаясь с ночью; растворяясь в густой темени, нырять в сыроватые голубые малинники, бесшумно раздвигать тяжелый, падающий к земле лапник, чтобы где-нибудь у замшелого пня тихо рассмеяться, застав ошалелого от неожиданности лопоухого зайца или чванливого барсука, шастающих по своим ночным делам.
Она вышла на вершину горы, к подножию Федулова шиша — огромной гранитной скалы, обрамленной каменной россыпью. Днем из Черемши Федулов шиш напоминал залежалую на складе, посеревшую сахарную голову, которую с силой поставили на стол, от души припечатали. Она рассыпалась, но не развалилась совсем.
Посидела на камне, пожевала листок сараны — от него светлело в глазах. Красивая внизу виднелась россыпь огней, подмигивающая, временами рождающая в груди холодок тревоги… Похоже на невестины украшения: золотая гребенка на плотине и бусы-светлячки вдоль приречной улицы над Шульбой. Небрежно брошенные кем-то бусы, разорванные: за поскотиной и дальше, к молочной ферме, огоньки редкие, будто далеко одна от одной откатились бусинки. Плачет, поди, невеста…
Эх-ма, Черемша… Фроська встала, потянулась и, заложив пальцы в рот, свистнула протяжно, заливисто. Прислушалась, где-то внизу, слева, в Кержацкой щели, ответили. Знать, на гулянке бродят парни. Надо и самой спускаться да идти спать — чай, бетонщицы уже дрыхнут.
Она спустилась в ложбину, вышла на просеку, на заброшенную дорогу, ведущую к старым лесным делянкам. Подумала и решила идти тропинкой через увал, а там и до барака рукой подать.
Уже слышался недалекий говор Шульбы, когда на взгорке, среди кустов карагайника, дорогу Фроське преградили трое. Рослые, они стояли поперек тропы, плечом к плечу, зловещим черным заслоном. Белели лишь рубашки да поблескивали начищенные сапоги. «Парни приреченские», — решила Фроська, заметив одинаковые модные кепочки. Остановилась метрах в пяти, спросила спокойно, без испуга:
— Чего надо?
— Тебя, — сказал один, — тебя ждем, тебя и надо.
— А не обознались?
— Она, она самая! — Крайний из тройки шагнул вперед, заметно нервничая. Голос, казалось, был не столько злой, сколько трусливый. — Выдра согринская! Ишь явилась сюда права качать, порядки наводить. Девок наших бьет, нормы выработки накручивает в свою выгоду. А девки потом рассчитывайся за нее.
Фроська переложила сверток с резиновыми тапками из правой руки в левую, легко прижала, чтобы на случай можно было бросить. Почувствовала дрожь, не от страха, от злости — так вот как, паскудницы, решили расквитаться…
— Ну дальше. Чего замолчали?
— А дальше все в порядке, — сказал первый, который и начинал разговор, — уверенным нахальным баском. — Он, этот друг, побаловаться с тобой хочет — вот в этих кустиках. Сама пойдешь или тащить тебя?
Свободной правой рукой Фроська быстро нащупала над пояском прореху-карман, вынула из чехла охотничий нож, который всегда носила под платьем по таежной привычке. Шагнула, подбросила нож в руке — лезвие тускло блеснуло.
— Ну давай подходи, который хочет побаловаться! Я тебе мигом кишки выпущу, вонючий кабан. Вон в ските я как раз свиней резала — дело привычное. Ну, подходи.
Она сделала несколько шагов, и заслон мигом распался. Один из парней сиганул в кусты — напролом, аж сучья затрещали, двое попятились, потом сошли с тропы в сторону. Фроська прошла мимо, держа нож наготове. Смачно, со злостью выругалась:
— Суразы недоношенные! Ну гляди, ежели кто попадется мне, причиндалы отрежу и собакам выброшу. Дерьмоеды!
Пока спускалась к мосту, сзади не раздалось ни голоса, ни свиста — они, видно, еще не очухались как следует. Вот поди ж ты, трусливые шакалы, ходят стаей, этим и сильны. А получат отпор и разбегаются, как тараканы.
На мосту она постояла, подождала: не покажутся ли с горы те трое? Стоило их разглядеть, запомнить — может, доведется еще увидеться. Земля-то круглая, тайга дорожками кривыми исхожена — а вдруг пересекутся? Но вышли, не появились. Знать, ушли косогором по черемушнику, к дальнему краю села.
Рядом с перилами, по деревянному лотку, уводившему к мельнице, журчала дегтярной черноты вода, шелестела по-змеиному тихо, будто нашептывала-приговаривала: «не ж-жить, не ж-жить тебе тута… ухо-ди, ухо-ди…». Фроська усмехнулась горько, вслух проговорила: «Да придется, однако. Куды денешься…».
Темный барак спал, похрапывал раскрытыми окнами, лишь на противоположном семейном крыльце куражился какой-то пьяный, переругивался с сонной жинкой. В коридоре Фроська сняла бутылы, связала ремешком и босая, на-цыпочках прошла к своему топчану.
Соседка-сыроежка чмокала во сне губами, умотавши голову одеялом. «Спит, стерва, ровно праведница».
Ночь прошла как у таежного костра — в настороженном полузабытье. Мерещились химеры какие-то: не то люди, не то машины разевали пасти смрадные, стучали зубами почище щебеночной дробилки. И промеж всего безбоязненно ходила смуглая девочка, похожая на Чижову дочку, — в коротком ситцевом платье, в застиранных цветастых штанишках. Она все время смеялась, хотя глаза у нее были очень грустные, со слезой.
Уже светало, когда Фроська поднялась, надела платье, осторожно открыла тумбочку и стала укладывать в торбу свои манатки: кое-какое бельишко, кусок мыла да жестяную коробку из-под леденцов, в которой хранились материна фотокарточка, иконка, разные красивые бумажки от конфет, карандаш и коричневый комок листвяжной серы. Подумав, серу она переложила в карман — сгодится пожевать заместо завтрака.
В бараке совсем развиднелось, и, мельком взглянув на соседний топчан, Фроська изумленно ахнула: там, оказывается, спала Оксана Третьяк! Она-то и чмокала-сопела. во сне. Значит, обменялась топчанами с пигалицей. Интересно, зачем бы это?
Ну да к лучшему: тапочки-баретки прямо тут можно и оставить. Пускай утром приберет свой подарок, успокоится — никто ничего ей не должен. Фроська поглядела на рыжий стриженый затылок соседки, укоризненно покачала головой: «А глаза-то твои неверные, Оксана! Изменчивые. Любопытство в них было, не доброта. Ошиблась я маленько. Да уж бог тебе судья».