его сюда, — сказал сержант.
Темный предмет нелепой птицей описал в воздухе дугу и исчез в волнах реки.
— Красиво летел! — одобрил Тимко, взглянув на сержанта и Сергея, и все трое неожиданно рассмеялись.
Часы показывали десять…
На тумбочке апрельским солнцем поблескивал телефон, готовый вот-вот взорваться резкой трелью. Звонить должны были из дальней загородной школы, но Александру Николаевичу, как на грех, нездоровилось.
И почему пригласили именно его? Наверное, горком посоветовал. Кто, мол, у нас по войне и по морю? Адмирал Перфилов! Отставник, делать все равно нечего, пускай с ребятишками побеседует.
И это все, что ему осталось? Ему, привыкшему ежечасно, ежеминутно чувствовать себя нужным в важных государственных делах. И вот…
Ребятишки в востроносых ботинках — нога на ногу — деловито смотрят на него (Ах, до чего интересно!), а сами перешептываются: скорей бы кончал, старик. В кино опаздываем.
Он так живо представил все это, аж под сердцем заныло. Был и он когда-то мальчишкой. Только вот ботинок не имел и не мечтал даже. Модничали в подмосковной слободе сынки купеческие. В подвальном окне Перфиловых по вечерам мелькали ноги в кремовых «уточках». Ноги, ноги… А на холодной печи умирала от чахотки мать. И он тихонько плакал. Потом натягивал сырые, разбитые сапоги, оставшиеся от отца, и топал в них на мещанские огороды — за мерзлым картофелем. Его ловили и нещадно, с вывертом, драли за уши.
Потом детдом, мастерская, в которой учил его ремеслу старичок-мастер.
Удивительно чувствовать себя человеком. Это пришло не сразу, словно медленно взбирался по лестнице из темного подвала и вдруг увидел солнце. Но где-то в глубине души долго еще тлели детские обиды, и по ночам снились чужие, равнодушные ноги в окне.
На шумных комсомольских сходках, где вихрастые пареньки громили оппозиционеров, Санька не всегда понимал, что к чему, тушевался. Зато по целым дням не выходил из детдомовской мастерской. Если дело не клеилось, падал духом, казался себе никчемным, бездарью, но инструмента не бросал; с каким-то отчаянным упорством переделывал заготовки, затачивал, лудил, паял.
И когда однажды мастер его похвалил, любовно поглаживая чисто сработанную фронтовую печку, ребята взглянули на Саньку, точно увидали его впервые. Но странно, сам он в эти минуты испытывал тревожную неловкость… И потом многие годы — оканчивая училище, а затем академию, получая все новые посты и награды, — он всякий раз как-то тяготился щедротами жизни, думал: заслужил ли он их, сможет ли оправдать?
…Телефон все еще молчал. Казалось, он, как и хозяин, изнемогает от ожидания. И уже не поблескивал — потух: солнце переместилось, теперь в его лучах золотился на ковре именной кортик — награда за отвагу и верность воинскому долгу и Родине.
…В Таллине, когда на рейде взорвались первые фашистские бомбы, он стал выплачивать этот долг — за все, что дала ему Советская власть.
За окнами затаилось море, все чаще появлялись в нем вражеские подлодки, сжимавшие кольцо блокады. Изредка постреливали зенитки. Прожектора шарили по черной глади моря, отблески их метались на стенах штаба.
Обстановка была тревожной. Тринадцатая армия отступала с боями, десятый ее корпус отходил к Таллину — защищать город. Его ждал полк эстонских коммунистов и флот. Четких указаний пока не было, но все твердо знали одно: нужно драться до последнего патрона. Немцы выходили к заливу, чтобы с востока отрезать город от советских войск.
— Слушать приказ! — говорит Перфилов.
Слушали молча моряки с катеров, совсем юные. Застенчивый, чубчик ежиком — лейтенант Благодарев, худенький Воробьев с вытянутой шеей, ни дать ни взять школьники на уроке. Небрежно облокотясь, улыбается стройный белокурый Козлов с мягкими, серыми глазами. Словно окаменел румяный, круглощекий Червонный, рядом с ним — долговязый Ливый: два неразлучных дружка, даже письма любимым на Украину пишут вместе. Однажды еще перепутали конверты…
Началась оборона.
Жаркие дни с соленым морским прибоем, со всполохами бомбежки по ночам и с неумирающим огоньком штабной коптилки, ночи без сна над истрепанной морской картой. Ребята уходят в море охотиться за подлодками, конвоировать корабли. Балтика густо напихана минами. Контактными, магнитными, акустическими.
Комиссар Земляков, бывший пограничник, уже немолодой, с белыми, точно вылинявшими от солнца, глазами, в трудные минуты только покряхтывал, сощурясь.
— Работать надо, Николаич. Война — работа…
И они несли свою будничную службу, подобно сотням и тысячам балтийцев. В любую минуту — стоило застучать морзянке с катера — Перфилов тут же посылал боевые приказы. Не спал сутками. Иногда ему казалось, что он присутствует на всех катерах одновременно.
Утром пришло донесение от Червонного:
— Докладываю…
* * *
С улицы донесся женский голос:
— Товарищ Перфилов!
Он встал, выглянул в окно. Женщина в платке крикнула, запрокинув голову:
— У вас дети есть? Дети, говорю, в пионерский лагерь?
— Они, милая, уже не в том возрасте.
Да, его дочери сейчас чуть-побольше, чем Жене Червонному, которого Перфилов любил, как сына. Женьки давно нет. На днях центральная газета поместила его последнее письмо. Когда-то его читала вся Балтика, сегодня — весь Советский Союз.
«Родная Талюшка!
Мы живем в такое время, что, прежде чем претендовать на счастье, необходимо завоевать его в жестокой борьбе, внести свою лепту в общее дело. Будут ли это силы, кровь или жизнь — безразлично. Вне этого оставаться нельзя…
Прошу тебя: не давай никаких обетов. Сделай свою жизнь счастливой. Каждый приходит и уходит. Одни раньше, другие позже. Это закон.
Будь умницей. Устраивай свою жизнь… так, чтобы пожить и за меня».
Но еще до того, как было написано это письмо, Женя Червонный много сделал.
Тогда, в конце июля, он трое суток преследовал подлодку. Гонялся за ней после жестокого боя, имея течь в пробитом осколками катере, преодолевая боль в раненой руке. В живых оставалось трое, лейтенант был и за рулевого, и за пулеметчика, и за командира. Он ждал врага на рейде острова Борнхольм, таясь у берега, сторожил в открытом море. Снова атаковал, заходя от солнца. Потом отрезал лодке отход к Финскому заливу. И, наконец, ночью, в кромешном дожде, загнал ее на минные поля…
Катер вздрогнул от дальнего взрыва, и эта дрожь отдалась в измотанном теле Червонного тихой радостью, словно выдернули ноющий зуб. И то же испытал в штабе Перфилов, уронив голову на карту.
А наутро, душное от низких облаков, Перфилов расставался с комиссаром. Бои шли на подступах к городу, матросы в тельняшках и эстонские рабочие бок о бок во весь рост ходили в атаки. И Земляков не мог усидеть в штабе отряда.
— Работать