Но когда он, казалось, уже готов был от отчаяния повернуть обратно, впереди слева вдруг вспыхнул небольшой просвет, и в этом просвете, зыбком и неверном, как сумерки, что-то блеснуло, вроде металлическое, и он, почувствовав, как кровь снова прихлынула у него к вискам, остановился, невольно сделав от неожиданности что-то вроде собачьей стойки. Потом, продолжая стоять все в той же нелепой позе, увидел, как рядом, где это что-то блеснуло, только чуть левее, как раз на дереве, обращенном к нему наиболее изуродованной стороной, почти у самого комля, возникла тень. До этого на дереве тени не было, это он заметил хорошо, хотя и не смотрел туда специально, и вдруг — тень. Это было странно. Правда, тень могла появиться от чего угодно, но что-то подсказало ему: это человек. А вот что это был за человек и что он там делал, разобрать было невозможно — мешало лежавшее поперек такое же обугленное дерево, вернее — его огромный, вывороченный с землею корень, хотя и осыпавшийся, но все равно такой же черный, как все вокруг. Конечно, следовало бы подойти немножко ближе — ведь этим человеком мог быть Овсянников, да еще, возможно, искалеченный. Но тогда надо было бы идти через прогалину, а это было опасно, и он продолжал стоять на одном месте, не двигаясь, будто окаменев, и только настороженно следил за корневищем похолодевшим взглядом. Затем он услышал, как за этим корневищем что-то хрустнуло или треснуло, как если бы там кто-то обломил ветку либо чиркнул спичкой. Башенин напрягся всем телом — это был первый, услышанный им в этом черном безголосом лесу, звук, не считая шума, вызванного его неудачным стаскиванием парашюта с деревьев. И он растерялся, не зная, обрадоваться ли ему, этому звуку, или, наоборот, встревожиться и повернуть пока не поздно обратно, потому что если бы это все же был Овсянников, то он постарался бы не шуметь, а затаился бы как мышь в норе. Через какое-то время звук повторился снова, уже громче и отчетливее, чем-то напоминая притопывание ногой о землю.
Потом еще. А затем он услышал и такое, что тут же похолодел: он услышал негромкую, но отчетливую немецкую речь, прерываемую тем же притопыванием ног о землю. Причем говорил там, видно, кто-то один, а другой, кажется, поддакивал, потому что голоса были разные, один — густой и хрипловатый, выдававший человека в возрасте и, несомненно, простуженного, второй — сухой и ломкий, будто надтреснутый, принадлежащий человеку явно моложе. Значит, за корневищем были немцы, и не один, и хорош бы он был, если бы решился двинуть через прогалину напрямик. От одной этой мысли в груди у него похолодело и голова сама вошла в плечи, словно он уже попал под автоматный огонь этих немцев и сейчас переживал собственную смерть. А немцы как ни в чем не бывало продолжали все так же негромко переговариваться между собой, а он стоял ни жив ни мертв, хотя и понимал, что стоять опасно, что немцы каждое мгновенье могут выйти из укрытия и увидеть его. Но сил шевельнуться у него не было, и перевести дыхание он тоже никак не мог, хотя это, наверное бы, ему помогло. Лишь когда немцы заговорили громче и уже, кажется, не особенно слушая друг друга, будто споря, он наконец осторожно, боясь оступиться и держа пистолет наготове, качнулся корпусом влево и сделал пробный шаг назад, потом еще один, мгновенно покрывшись крупной испариной. Он не мог и представить себе, что пятиться назад будет так мучительно трудно, что каждый шаг будет рвать ему жилы и отдаваться болью во всем теле, вызывая препоганое чувство страха, что вот-вот, при следующем движении, он обязательно ступит не туда, куда надо, потеряет равновесие и упадет. Ужасала и возможность напороться на запрятанную в земле мину, хотя сознание и подсказывало ему, что никаких мин тут быть не могло, что не такие немцы дураки, чтобы ставить мины в таком пропащем месте, как этот лес. Особенно мучительными для него оказались последние шаги, которые, как он понимал, должны были в какой-то мере закрыть его от немцев. Там, куда он сейчас так упорно передвигался задом наперед, деревья стояли плотнее и тени были гуще, а главное — начиналось что-то вроде овражка, в котором можно было затаиться. Причем помехой на этих последних шагах оказался уже планшет с картой, который он перед прыжком из самолета впопыхах сунул под комбинезон, вместо того чтобы сунуть под комбинезон лишь карту, а планшет просто кинуть. Вот этот планшет, как только он сделал очередной шаг, и вывалился у него из-за пазухи. Башенин взмахнул рукой, чтобы поймать его на лету, но поймал лишь воздух и начал терять равновесие. И потерял бы, если бы в последний момент не уперся правым коленом в землю — иначе бы ткнулся носом. Но все равно шуму, как ему померещилось, он наделал много, и от страха, что этот шум услышали немцы, замер, ожидая, что сейчас грохнет выстрел. И ждал долго, до дрожи в теле, но выстрела не услышал, и тогда, продолжая ухом все так же чутко стеречь тишину, начал приподыматься, чтобы побыстрее добраться до овражка. Это было неудобно — согнутая нога онемела и плохо слушалась, в коленке ее было никак не разогнуть, а чтобы опереться рукой о землю, мешал пистолет, и ему пришлось пересилить себя, чтобы все же заставить тело подчиниться и встать наконец на ноги.
Но лучше бы уж ему было не вставать.
Едва он выпрямился и снова бросил вымученный взгляд на корневище, как чуть не вскрикнул от изумления: по ту сторону корневища, образовав нечто вроде полукруга, стояло человек шесть немцев в касках и маскхалатах и среди них — его штурман Глеб Овсянников. Первой мыслью Башенина было броситься снова наземь, зарыться с головой в землю, тем более что немцы, все до единого, стояли к нему спиной и его не видели. И он бы бросился, если бы его вдруг не удержал взгляд Овсянникова. Овсянников, в отличие от немцев, стоял к нему лицом и в этот миг, когда Башенин встал на ноги и выпрямился, случайно, а может и не случайно, посмотрел в его сторону и увидел его. И он удивился и обрадовался — мускулы на широкоскулом лице Овсянникова тут же дрогнули, и весь он как-то чудовищно подобрался, словно хотел кинуться ему навстречу. Но удивился и обрадовался только на миг. Уже в следующее мгновенье лицо Овсянникова снова приняло мрачное выражение, и он даже отчужденно, с явным безразличием отвел взгляд в сторону, как если бы никакого Башенина тут не было и быть не могло. Башенин догадался: боится чем-нибудь выдать себя и этим испортить все дело. А дело для Башенина теперь уже было простым и ясным, как дважды два — четыре: еще один такой же взгляд Овсянникова в его сторону, и он с криком и шумом, словно не один, бросается на немцев и в упор расстреливает их из пистолета по одному. Правда, немцев все же не двое, а шестеро, но тут уж не до арифметики. Главное — использовать момент внезапности, нагнать на немцев побольше страху, чтобы они растерялись хотя бы в первый миг, а первый миг как раз и решит все дело, А там, когда немцы запаникуют, и Овсянников пустит в ход кулаки. А кулаками Овсянникова впору была сваи вбивать: не кулаки — гири. Да и автоматом догадается разжиться, когда придет час. И Башенин, как бы начинив себя взрывчаткой, уже с ознобным нетерпением, хотя это и было опасно, пошире расставил ноги, подобрав надежнее опору для рывка, поднял пистолет на уровень глаз, чтобы не искать, когда дойдет до главного, мушку в прорези прицела, и начал мысленно отсчитывать мгновения, когда Овсянников снова кинет взгляд в его сторону и даст Сигнал действовать. В этот миг он не чувствовал ни сомнений, ни опасности. Не чувствовал он и страха, а только злую решимость и нетерпение, отчего лицо его, обычно бледное, почти не тронутое загаром, как-то чужеродно посерело, на лбу вспухли надбровные дуги. Он не думал в этот миг и о том, что немцы могли повернуться в его сторону раньше Овсянникова, это ему сейчас просто не приходило в голову. Он ждал только взгляда Овсянникова и ничего больше.
И дождался его. Но это был не тот взгляд, который он торопил, отсчитывая мгновения, и который бы сорвал его с места и кинул вперед. Наоборот, во взгляде Овсянникова он прочел сейчас властное требование ничего не делать, а затаиться, больше того, исчезнуть из этого леса, а его оставить в покое, иначе — конец, конец обоим. Башенин оторопел, напряженно подумал, что ему так только показалось, и, снова налившись злой решимостью, начал клониться корпусом влево, чтобы окончательно налить тело для стремительного броска вперед. Но Овсянников опять посмотрел на него с такой яростью, что он невольно замедлил это свое движение корпусом и в тот же момент почувствовал, что сейчас в его сторону, если он не остановится, повернутся и немцы, повернутся обязательно, хотя пока они смотрели только на Овсянникова. Но должны были повернуться — что-то в поведении немцев вдруг подсказало ему, что повернутся. Возможно, угрожающе качнувшиеся над их головами вороненые дула автоматов. А может, это подсказал ему и вид Овсянникова — было и в виде Овсянникова что-то такое, что не почувствовать в этот миг Башенин тоже не мог, и это тоже походило на предостережение, на сигнал опасности.