Сама же она ничего не говорила. Сидела, скользила взглядом по стенам, напевала, листала книгу, смотрела в потолок. Или вдруг просила:
— Расскажи что-нибудь веселое!
Эта фраза всегда действовала на меня, как ушат холодной воды. Что-нибудь веселое? Но что находит она веселым? Я пытался, но все неудачно. Я уже тогда подозревал, а теперь — увы! — слишком понимаю: я не был тем, про кого девушки говорят. «он веселый», у меня для этого недоставало наглости. Тем не менее я пытался, и она из вежливости смеялась. Слушая, она слегка прикладывалась к ликеру. И тогда наступала, наконец, та минута.
Она смотрела на меня долго — обычно впервые за целый вечер по-настоящему смотрела на меня.
— Ну, иди же ко мне!
Но даже и в самой горячей близости — а она была горяча, до того горяча, что пугала меня, — даже тогда у меня оставалось чувство, что она далеко. Она не была моя. Что она была такое?..
Я не догадывался тогда, что она и сама того не знает. Молоденькая, заброшенная девочка, дочь строгих родителей, с которыми у нее не было ничего общего, которые пытались, но тщетно, втянуть ее в круг своих религиозных понятий, за что отыгрывались на строптивице, требуя отчета о каждом шаге, сделанном после конца работы (что привело лишь к тому, что она выучилась виртуозно лгать), которые с подозрительностью смотрели на ее подруг и тем более на друзей и у которых не было для нее ничего, кроме косых взглядов и недовольного голоса. Напрасный труд! Ей все равно приходилось жить дома, потому что жалованье у нее было ничтожное. Но она ожесточилась и уже попросту не замечала постных родительских физиономий и не слыхала ни попреков их, ни разносов.
После — разрыв с женихом; и одиночество, от которого она спасалась как могла, встало под окном и уставилось на нее долгим взглядом. И она встретила меня, и я напомнил ей старшего брата, ушедшего в море, чей портрет она носила в медальоне. Я мог заполнить пустоту, пока она ждала другого. Я был славный мальчик, зла против меня она никакого не имела. И я помог ей скрасить часок-другой, которые без того были бы тоскливыми и пустыми. Возможно, сыграло роль и другое — плотская тяга. Хотелось бы надеяться…
Обо всем этом я только теперь могу догадываться. Тогда я ничего не подозревал. Я чувствовал только, что она не моя, что я не могу завладеть ею, что я ей просто надобен для чего-то — для чего, видимо, не гожусь.
И я не удивился, когда однажды получил по почте записку в две строки:
«Мы должны расстаться. Спасибо тебе за все.
Твоя Гунвор».
Я не пытался ее разыскать. Я думал, то была моя первая мысль и последняя, — она узнала меня и нашла, что я не гожусь.
Был ли я несчастлив? О, еще как! Я тосковал по ней и буквально бился головой об стенку. Но она все равно не приходила. А я — я ничего не делал, чтоб ее вернуть. Она нашла, что я не гожусь. Не гожусь.
Уверенность в себе спустилась до нуля.
Отчего я так легко впадал в состояние угнетенности, подавленности? Отчасти это связано с книгами, которые я тогда читал.
То было удивительное время. Время больших надежд — мне только двадцать два и передо мной неограниченные запасы дней. Мои мечты, устремленья, планы не имели четких форм, как те белые, золотые облака — очень высокие и очень далекие, которые непрерывно меняют очертания. Я не знал даже, кем я намереваюсь стать. Собственно, я мало что знал о своих способностях — или что-то смутно сознавал? Я пробовал себя, примеривался. Я алчно прочитывал все, что попадалось мне под руку. По юриспруденции, конечно, поскольку это была избранная специальность. Но, кроме нее, по математике, физике, химии, по естественным наукам, по истории, философии, литературе. И пришел к твердому убеждению, что разбираюсь во всем как нельзя лучше.
Еще раньше, в школе, я постиг на опыте, что если захочу, могу запомнить все, что угодно. Так конечно, я создан для того, чтоб пойти далеко, широко шагать — самому предопределять свой путь… Не теперь, когда-нибудь, в будущем…
Мало что так укрепляет уверенность в себе — по крайней мере у мечтателя, — как книжки, которые он читает в юности. Это кратчайший путь к золотистым облакам. Ты Гуннар с Лидарэнде, ты Скарпхедин и Коре[15]. А на другой день ты уже герой гамсуновского «Голода», или лейтенант Глан, или Нильс Люне, все его мысли — твои мысли, его обиды — твои обиды, и ты с радостью принимаешь их на себя. И вместе с ним ты умираешь — отчаявшись, но не смирясь. Ты колесишь по дальним странам, с тобой приключаются необыкновенные вещи, тебе грозит погибель, женщины обожают тебя, женщины обижают тебя, и ты все это принимаешь равно изысканно и тонко.
Ты входишь в серые будни натурализма, погружаешься в унылые, грустные дни бесчисленных персонажей, но лишь с тем, чтоб в следующий миг вскочить на своего крылатого коня и мчаться через моря и долы, к высоким высям и далеким далям. И ничто человеческое — о, ты это усвоил — тебе не чуждо…
Одно неоспоримо: тебя наполняет бьющая через край жизненная сила. Ты отделываешься от обязательных каждодневных занятий и — начинается день! Ты во все лопатки гоняешься за переживаниями — иными словами, за женщинами — или проводишь вечера в горячих спорах с ровесниками и единомышленниками; и во всякую свободную минуту ты мчишься по страницам. Ты читаешь. Ты глотаешь книги, ешь их, пьешь, ты впитываешь прочитанное, как губка — воду. Впопыхах, не переваря, взахлеб, ты впихиваешь в себя все на свете. И опять, и опять…
Все без задержки входит в тебя — все стили, жанры, все направленья. Ты еще такой зеленый, что в зачатке в тебе есть всякое, и потому ты всякое воспринимаешь. Да, ничто человеческое тебе не чуждо, но многое для тебя только литература. Пороки, падения, пресыщенность, наркотики, дурман. Ты настолько здоров, что не научился еще воспринимать здоровье через его противоположность, живешь хлебом и кофе (днем в паршивенькой столовой, вечерами в столь же паршивеньком кафе, где не подают спиртного) и — разговорами, кружениями по улицам и снова разговорами без конца. Полночи ты бродишь с приятелем - сначала до его парадного, потом до твоего, потом опять до его парадного, приходишь домой под утро, бросаешься на постель и засыпаешь, как каменный, а на другой день читаешь декадентские стихи с глубочайшим пониманием и восторгом.
Нет, немногое так укрепляет веру в себя в молодые годы… И, именно таким путем заполученная, легче всего она теряется при первом же щелчке по носу, который отвешивает нам жизнь. Потому что это вера, завоеванная в одиночку, играючи, вкушение победы без борьбы, в неведении иных скорбей, кроме эстетических потрясений. Это уверенность в тысяче разученных ролей. А жизнь редко бывает, как вылитая, похожа на то, что ты вычитал в последней книжке, и роли, которые она дает тебе играть, никогда не совпадают с той, что ты только что выучил. Ты участвуешь в коллоквиуме и оказываешься неготовым — вместо того чтоб готовиться, ты читал книжки, — и все идет вкривь и вкось, и у тебя является пренеприятное чувство, что ты невзрачен, непривлекателен и что многие смотрят на тебя не так, как им бы надлежало. Где же, где это написано и что тебе полагается сказать или сделать, чтоб ошеломить этих разинь? Но ты никак не можешь вспомнить.
Ты сидишь, говоришь с девушкой, и тебе хочется произвести на нее впечатление. Но она почему-то не отпускает тех колкостей, которые дали б тебе возможность быть д'Артаньяном, Дон-Жуаном или хотя бы аббатом Куаньяром. Потом ты одиноко бродишь по улицам и напоминаешь самому себе уже не кого-нибудь из этих героев, а поджавшую хвост шелудивую собаку. И слишком поздно, запоздало, принимается за работу твоя голова — вот это надо было сделать, вот так надо было сказать, но про таких, как ты, ничего не написано, ты просто робеющий, тугодумный, одинокий и неопытный студент из крестьян, неуклюжий, косноязычный, спотыкающийся на каждом слове, на каждом шагу… Ты скрипишь зубами от стыда и досады, охаешь и стонешь на ходу и торопливо озираешься, в ужасе, что кто-то мог тебя услышать. Дома, у себя в каморе, ты вцепляешься самому себе в волосы, строишь страшные рожи зеркалу, бросаешься на диван, и одному только богу известно, не пускаешь ли ты слезу, чтоб тут же устыдиться, — ведь все в жизни лишь игра!
Но тебе чуточку труднее, чем обыкновенно, попозже в тот же вечер стать веселым Акселем из «Падения короля»[16] или задумчивым Арвидом Шернблумом из «Серьезной игры»[17].
Мне перестала нравиться моя камора с тех пор, как Гунвор бросила меня. Она мне, впрочем, и раньше не нравилась — узкая, окном на север и к тому же на мрачную глухую стену. Теперь же мне стало казаться, что она похожа на могилу. Что-то в ней наводило на мысль о Неизвестном солдате. Но я ведь не был солдат. Разве что неизвестный, во всяком случае — забытый. Еще мне представлялся колодец, пересохший колодец. И на дне его был я.