— Не воображайте... я не один. За мной сила и могущество. Мы сотрясаем весь Туркестан. Мы растоптали ташкентских комиссаров, мы растопчем и вас...
Он уже и угрожал.
— Яснее, — проговорил через силу, с отвращением, комиссар. — Кто это «мы»?..
— Мы — это «иттихад вэ таракки», мы — Туркестанская военная организация, мы — кашгарская академия иттихадистов, мы — мелли иттихад, могучая армия ислама, мы — Энвер-паша и его эмиссары во главе с Юсуфбеком... мы — это мы. Мы — генерал Макман. Мы — все золото и оружие Британской империи... Мы — ангел возмездия и гнева...
— Наконец-то, раскрылся,— сказал комиссар.— Одно несчастье — тут намешалось в эту кашу столько сантиментов и родственных чувств, что...
Он сердито и несколько растерянно смотрел на лицо Наргис и на Баба-Калана...
— Британский генерал Макман...— протянул Сахиб Джелял.— Британское золото... британское оружие. Не слишком ли много британцев... И этот зверь Макман. Где он? Дайте его сюда. Я гоняюсь за ним по всему миру, а мой меч давно плачет по его шее.., шее британца.
Бледноликий Мирза опять заюлил, завертелся. Видимо, неодолимая сила тянула его вскочить, прыгнуть через дым костра, бежать. Но мысль об оружии, лежавшем на коленях у сидящих у костра, делала слабыми его ноги. И он оставался на месте, пригвожденный к земле ужасом. Бледные губы его шевелились, издавая плохо слышные, неразборчивые звуки.
Баба-Калан с любопытством разглядывал бледное, истощенное лицо Мирзы. Он с недоверием и неудовольствием отнесся к церемонии клятвы, затеянной Наргис, и ко всему тому, что говорил бледноликий.
Баба-Калан многого не знал из запутанной кухни большой восточной политики. Сейчас он понял одно: в Наргис пробудилось чувство жалости к брату — к этому липкому, с каменным сердцем и холодным рассудком человеку... нет, не человеку, а змее, извивающейся у них под ногами.
Баба-Калан не питал к Мирзе никаких родственных чувств, несмотря на то, что тот был его братом по отцу.
С душевным трепетом вспоминал Баба-Калан своего Мергена. Конечно, будь он здесь, не отстань с группой бойцов от мусульманского дивизиона Сахиба Джеляла в ночной тьме, все бы решилось. И Баба-Калан очень сетовал, что отца его нет с ними.
Возможно, что прямой, простодушный Баба-Калан и сейчас не остановился бы перед крайними мерами, если бы не Сахиб Джелял и не Наргис.
А теперь Баба-Калан с любопытством внимал всему происходящему у дымного кизякового костра.
Отсветы еще далекой зари рассыпались, расплескались тихо по небосводу. Звезды медленно гасли. Пламя умирало в костре, а где-то за дамами и глиняными дувалами кишлака нет-нет и возникали снова и снова вопли, ударяли выстрелы, напоминая, что времени на раздумья нет, что опасность крадется из ночи к дворику, к их мирному очагу, к их совсем не мирной беседе за дымным костром. И, быть может, лишь трусость и растерянность эмирских людей, кружащихся вокруг кишлака, служит им щитом.
Проще смотрел на все комиссар Алексей Иванович. Оставить в кишлаке Мирзу, а самим уехать в степь, кишащую остатками разгромленных армий эмира — глупость, да еще преступная. Комиссару многое открылось только сейчас, но он почувствовал и понял, что тилляуского мальчишки Мирзы, товарища детских лет в лапту и ашички, нет. Есть некая личность — господин
Мирза, политическая фигура, высящаяся в центре самых невероятных событий. Как? Что? Сейчас не время разбираться. Сейчас ясно одно: их столкнула судьба на узкой тропинке. И если бы опасность грозила только ему, комиссару, он посторонился бы и пропустил товарища детских игр. Они разошлись бы каждый своим путем. Но Мирза представлял опасность для многих, для народа, для дела, которому посвятил себя комиссар, для борьбы за власть Советов в Туркестане.
Ужасно трудно чувствовать себя судьей. А так или иначе комиссару надлежало выполнить обязанности судьи.
Комиссар знал, что есть одно решение — оставить Мирзу на свободе нельзя. То, что в детстве они ели из одной касы, играли в одни игрушки, не могло остановить приговора, отвратить участи бледноликого. Даже то, что отцом Мирзы был Мерген, которого доктор Иван Петрович и его семья почитали и уважали за самого близкого, родного человека, ничего сейчас не меняло.
С болью в сердце, с гнетущей тревогой следил комиссар за всеми манипуляциями принесения клятвы, хотя меньше всего верил в этот фарс. Иначе смотрел на обряд клятвы Сахиб Джелял. Клятва на коране и воде — железная. Никто, и в том числе даже сложившийся и законченный политический интриган, такой, как Мирза,— а теперь Сахиб кое-что припоминал из разговоров и слухов о нем, распространявшихся на Среднем Востоке,— не посмеет поломать клятву, чтобы не заслужить позора клятвопреступника. До обряда клятвы Сахиб Джелял не колебался. И иного решения — как не отпускать Мирзу —- у него не было.
Клятва заставила Сахиба заколебаться. Он слишком долго жил в Аравийской пустыне, общался с бедуинами — с коварнейшими разбойниками, но честнейшими в клятве и обещании. Обычаи пустыни напластовались в душе и разуме Сахиба, в глубинах его натуры.
И он, молитвенно проведя сверху вниз по бороде, процедил сквозь зубы:
— Этот человек совершил зло. Этот человек — сам воплощение зла и предательства, но он дал клятву на коране и воде. Коран священен, вода трижды священна! Здесь присутствуют кровные родственники этого человека, которым он причинил зло. Закон пустыни говорит: о мере зла пусть судят родственники... Отдать
Мирзу родственникам! Пусть делают то, что надо. А мне больше нет дела до этого человека.
Для Сахиба Джеляла важно было одно — избавиться от Мирзы. А вот каким способом, неважно. Он не колебался бы в Аравийской пустыне, если бы судьба повелела ему, полководцу и вождю, решать. И он бы решил и выполнил бы решение собственноручно.
А сейчас здесь, на земле Бухары, пусть решают кровные родственники.
Его немного коробило, что в решении вопроса главной была девушка Наргис, хотя она и дочь ему. Но и здесь на Сахибе Джеляле лежала бедуинова печать. У бедуинов в шатре часто в решении вопроса жизни и смерти голос женщины — решающий голос. «Слово женщины — гром небесный!»
И еще две женщины присутствовали при клятве — Суада и Савринисо. Ого! Она жена эмира, халифа мусульман! Пусть он беглый эмир! Пусть его халифство не стоит и медного «чоха» — гроша, но все же халиф... А она делила ложе с халифом.
Жена халифа взирала на все происходящее с любопытством, свойственным обитательнице гарема. И не потому, что ее интересовала судьба советника ее мужа. Бледноликий вел себя извивающимся ужом и, по мнению Суады, не заслуживал ее внимания.
И пусть они делают с ним, что хотят. Она даже плюнула в сторону Мирзы.
А все еще глазевший из-за дувала имам, он же скотовод — просто сгорал от любопытства. Луноподобную свою физиономию он измазал о дувальную глину, трясь о нее щеками и подбородком, и все вздыхал. В предрассветных сумерках он мог, наконец, разглядеть как следует лицо Мирзы. И как только мог эмир выбрать в назиры, в советники безбородого «куса». Министр бухарский! Большая личность и вдруг безбородый. Вот такие безбородые и назначаются эмиром налоговыми сборщиками и шляются по степным отарам. Возись с ними, торгуйся, отбивайся от поборов. Бай даже прослыл за опасномыслящего, сболтнув при свидетелях: «Пахарь с омачом — аллах с мошной!» Лишь неделю назад пришлось отогнать в Кассан в бекский дворец целую дюжину баранов, чтобы заглушить «злобный лай эмирских псов». А немного раньше, летом, ведь этот бледноликий был здесь проездом с ширбачами и приказал баю-скотоводу отогнать свои отары каракульских овец за реку Амударью в пределы афган. «Не отгонишь — мои ширбачи шкуру с живого сдерут и на столбе перед мечетью повесят».
Когда вчера приехали всадники и среди них оказался бледноликий, бай с перепугу чуть в штаны не напустил. Думал — конец.
«Вот теперь пусть господин назир покряхтит... А то с живого шкуру... придумает же...»
Чабаны бая тогда овец отогнали, но не на юг по степным дорогам к амударьинским переправам, а на север к Зирабулакским горам.
Злополучный имам-бай боялся слова «афган», лихих и настырных разбойников. Но и слов «большевой» и «совет» бай боялся не меньше. Большевые не любят помещиков. Вот и смотрел и слушал бай всю долгую августовскую ночь. Старался понять и разобраться в споре между бледноликим министром и большевыми комиссарами и... не понимал, что же делать.
Растерянность бая сослужила группе Сахиба Дже» ляла большую службу — возможно, спасла их. Когда поздно вечером лазутчик из отряда эмирских ширбачей тайком пробрался в кишлак, имам-бай заверил его, что, кроме назира и его свиты, в кишлаке никто не ночует, что назир «изволят молиться и готовиться ко сну», что не велено беспокоить...