В ужасе от всего, что происходит, и особенно от того, что он сам наделал, луноликий имам-бай находился в состоянии малярика, в которого вцепился очередной приступ с жаром, ознобом, полнейшим затуманиванием мозгов. Он был способен только на то, чтобы слабым, чуть слышным голосом командовать двумя малаями: «Несите!», «Уберите торбы!», «Подтяните подпруги!»... Он трепетал, не зная, останется ли его круглая, как шар, голова на плечах...
Не знали, что делать и все участники ночного «диспута» у костра. Всё — и светлый небосвод, и быстро гаснущие звезды, и зябкий степной ветерок — все говорило: наступит день. Кони прядали ушами, тянулись головами через дувал и с силой втягивали пряный от запахов трав степной воздух, рвались из кишлачных душных двориков, пропахших терпким дымом и соленой пылью и глиной.
Решительно тряхнув головой, отвечая на какие-то свои мысли, комиссар встал и все забеспокоились. Бледноликий понял: решать будет этот хладнокровный, со спокойным лицом, ни разу не вспыливший за всю ночь у костра урус-большевик. Бледноликий не ждал ничего хорошего от такого решения и схватился за голову, и застонал сквозь зубы. Он понимал и знал: такие спокойные, неразговорчивые на вид люди беспощадны в своих решениях.
Комиссар поманил имама-бая. Тот перевалился своим тяжелым брюхом через глиняный дувал, неуклюже бухнулся оземь, вскочил, просеменил несколько шагов и ткнулся головой в ноги комиссару.
— Дать корм коням!.. По десять фунтов ячменя в торбу...
Откуда-то выбежали два батрака в лохмотьях и принялись надевать торбы на морды коней.
— Приготовиться к отъезду. Едем через полчаса. Проверить подпруги. Госпожа эмирша, вы остаетесь. Отправляйтесь на женскую половину. Нет? Почему? Предупреждаю — будет стрельба. Опасно.
Сахиб Джелял заметил:
— Никому не избежать своей судьбы, ханум. Совет нашего друга-комиссара мудрый.
Суада заметалась.
— Эй, вы! Вы меня вырвали из рук халифа. Вы отвечаете! Доставьте меня в Бухару!
Голос ее сорвался в визг.
— Вот! Пусть он,— она ткнула пальцем в сторону бледноликого, окончательно растерявшегося, сжавшегося у потухшего костра в комок и издававшего стонущие возгласы,— пусть он отвезет меня в Бухару. Не подобает жене халифа правоверных оставаться здесь, среди грязных чабанов... Ааа! Они разбойники! Они убьют меня, ограбят, отнимут... Опозорят!
Она вдруг начала снимать с себя драгоценности и протягивать их... Но не бледноликому, а комиссару...
— Довольно! Прекращаем дискуссию.— Он подозрительно разглядывал метавшихся по двору у коновязей людей бая.— А вы, господин назир, или как вас там... советник, предупреждаю — сидеть на лошади смирно... Не кричать, не разговаривать!
Тут его взгляд остановился на девушке:
— Товарищ Наршс... сестренка, прошу не выскакивать вперед. Савринисо, вас также прошу. Мы тут не по агалыкским лугам с тюльпанами верхом катаемся. В небо, как в копеечку, из винтовки не палить.
Патронов у нас мало... Аллюр в степи — карьер. Поедем на север.
Последние его слова были обращены к Сахибу и Баба-Калану.
Заря внезапно залила небо золотым урюковым светом изумительного оранжевого оттенка.
Коней напоили. Имам-бай выбежал из мехмонханы крайне озабоченный.
— Неужто уезжаете, не докушав. Не подобает! Неудобно! Меня принижаете... Гостеприимство! Попейте...
В руках он держал две большие фарфоровые касы с ширчаем. Такие же касы поднесли оборванцы.
Ширчай, то есть плиточный зеленый чай, заваренный на кипящем молоке со сливочным маслом, солью, черным перцем, с кусочками ячменной лепешки — отличный завтрак для путешественников рано утром перед долгим, быть может, стоверстным путем.
— Наш бай молодец,— не удержался комиссар.
Он попытался расплатиться за фураж, за хлеб, за пищу, но хозяин задергался в судорогах при столь явном нарушении законов гостеприимства...
— Это не помешает ему поспешить предупредить эмировскую свору, как только мы выедем из кишлака.— Сказал это Сахиб Джелял с трудом, при помощи бая и Баба-Калана забираясь на седло. Он сильно ослабел за ночь. Видимо, рана давала себя знать. Когда кавалькада выехала из кишлака, верхушка маленького минарета, высившегося над плосковерхими балаханами кишлака, побагровела. В стрельчатом окошке минарета заалела в заре чалма суфи—муэдзина. Гнусавый голос затянул:
— Нет бога, кроме бога и пророк его...
Но комиссар уже не оглядывался: призыв на молитву — призыв, возможно, к миру и благоволению... А может быть, сигнал эмировцам?
Их провожал этот успокоительно мирный возглас, дразнящие мирные запахи жаренного в кунжутном масле лука. Очень мирные возглас и запахи!
Они всматривались в степь пристально, напряженно, до боли в глазах. Каждый вел себя в соответствии со своим характером.
Вдыхая бурно вздымающейся грудью свежий бальзам степи и гор, Наргис с блестящими от восторга глазами горячила, вопреки запрету, коня так, что он просто танцевал на утоптанной дорожке. Савринисо была возле подруги. Баба-Калан, находясь рядом, ехал по-чабански грузно, ехал будто бы опекая сестру и невесту, которая вырвавшись из эмирского дворца, преобразилась. И милое лицо ее с ямочками на щеках стало еще привлекательней. Бледноликий висел на спине коня кулем, уткнув голову в плечи и вздрагивая судорожно при каждом шаге. Сахиб Джелял, несмотря на слабость и боль, гордо, как и подобает кочевнику-арабу, вытянулся в седле и озирался очень воинственно. Госпожа эмирша оказалась лихим всадником. Она ничуть не терялась, закинув на голову чачван, старалась не отставать от девушек.
И тут только впервые за сутки комиссар обнаружил, что эмирша была очень недурна собой.
Он поймал себя на совсем неподобающем: он залюбовался ею. «Вот как бывает. Тут надо боевыми операциями заниматься, стрелять надо... Доставить Наргис с госпожой эмиршей товарищу Фрунзе, раненого вождя в госпиталь отвезти, а он с очаровательной пери глаз не спускает. Угораздило!»
Что на это скажешь? Комиссару Красной Армии Алеше-ага только исполнилось девятнадцать, а в девятнадцать лет и не грех полюбоваться степной красавицей, гарцующей лихой амазонкой на горячем коне.
Эти праздные размышления комиссара были прерваны самым неожиданным образом.
Смелость отпугивает несчастье.
Бароха
Но события этой книги при всей их фантастичности призваны выразить высокую, поистине дикую причудливость души или хотя бы показать ее читателю.
Г. Честертон
Наргис доложила по-военному комиссару Алексею Ивановичу. Глаза ее блестели, губы кривились в нервной улыбке:
— Товарищ командир, за тем холмом эмировцы, возможно, и сам эмир.
— По коням! — скомандовал комиссар.— Разведку вперед!
Еще не улеглась терпкая пыль, еще чихал приблудный пес, крайне недовольный, что его выгнали из кусочка полуденной тени, еще садились в седло запоздавшие конники, а разведчица, допивая пиалу чая, успела рассказать все, что видела.
Прежде всего она протянула небольшой листочек, весь покрытый арабскими письменами.
— Вот, читайте! Тут такое, что все матери и дети Нураты плачут как по покойнику. Оплакивают и свои жилища и гумбез святого пророка Хазрета. Говорят, черная разруха надвинулась тучей. Беда! Те, кто помоложе, уже на кяризы убежали. Старики остались, подставив шею под острие меча. Читайте!
Хороша была Наргис со своими блестящими глазами, пылающим румянцем, загорелыми щеками, длинными черными косами, высвобожденными из-под полинялой, но лихой буденовки.
«Большевики русские,— читал вслух комиссар, нет-нет и поглядывая на разведчицу, а она сердито хмурила свои брови-луки и глазами приказывала читать дальше,— большевики разделили бухарский народ на две части — революционеров и басмачей. Проклятие! Эй, мусульмане, мы, Абдукагар, командующий их величества эмира, пишем вам потому, что мы дети единой с вами мусульманской семьи. Если вы не жалеете население степи, то есть себя самих, то и мы жалеть не будем. Пусть его, то есть вас, сожрут. волки и шакалы на кладбище».
Воззвание было отпечатано на гектографе, очевидно, во многих экземплярах.
— Эге, дело поставлено у эмира на солидную ногу. Да, кстати, этот Абдукагар — карнапский бек.
— Бек сам не очень грамотный,— проговорила разведчица, странно смутившись.—При Абдукагаре состоит от эмира в советниках секретарь или бухарский мирза Латиф Диван-беги. Он толкует законы. Сам в руки не берет оружие, такой человек. Он... это, возможно, Мирза...