На душе у Валерия было хмуро. Даже размышления о природе, всегда навевавшие на него тихое нежное спокойствие, сейчас раздражали.
Валерий торопил бойцов. Нужно было как можно скорее отрыть окопы, щели и погребки для снарядов.
Вскоре батарея зарылась в землю. Орудийные расчеты в ожидании команды с наблюдательного пункта расположились невдалеке от гаубиц. Туман рассеялся. Многие бойцы прилегли на порыжелую траву, дремали. Теперь они уже не поглядывали в сторону полевой кухни, дымок которой легкой, едва приметной струйкой вился над дальней лощиной.
Лес, что раскинулся позади батареи, оказался совсем не таким, каким он был в тумане. Он выглядел теперь свежим, словно все утро умывался родниковой водой. Небо очистилось от мутной пелены и потому казалось особенно высоким.
Валерий смотрел на все это, на блаженно улыбавшегося во сне Малушкина, и ему вспомнилось, что вот так же, не очень давно, на учениях в тылу, беззаботно и мирно располагалась батарея и тот же Малушкин лежал на спине, приоткрыв маленький рот.
Валерий присел на пенек в стороне от гаубицы. Кто-то тронул его за ремень. Он вздрогнул и обернулся. Позади стоял Саша.
— Я сразу догадался, что это ты, — обрадованно сказал Валерий. — Хорошо, что пришел. На меня напала хандра.
— А мне хандрить не дают.
— Кто?
— Люди.
— Эти пожилые бородачи? Что у нас может быть общего с ними? Они только и говорят, что о ржи, картошке да о ребятишках. Я убежден, что они подчиняются нам, безусым младенцам, только потому, что мы лучше разбираемся во всех этих артиллерийских премудростях. Иначе они начхали бы на нас.
— Хорошие люди, — сказал Саша, присаживаясь рядом с Валерием. — Иной раз даже как-то неудобно ими командовать. Правда, они все делают на совесть и часто даже без всякой команды.
— А ты веришь в предчувствия? — отвернувшись от Саши, вдруг спросил Валерий.
— Что значит верить? — ответил Саша. — Это значит безгранично быть убежденным в чем-то. Бывает, что я словно в ожидании чего-то хорошего или чего-то дурного. Но я противлюсь этому чувству, стараюсь не поддаваться.
— У тебя душа реалиста, а не романтика, — невесело усмехнулся Валерий. — Ты не поэт. А поэт должен сам идти навстречу чувствам. Ты хочешь написать о человеке, потерявшем веру в жизнь? Сделай так, чтобы его безверие откликнулось в тебе. Поставь себя на его место и испытай его страдания. Тогда ты напишешь правду.
— Если бы я был поэтом, я никогда не писал бы о людях, потерявших веру в жизнь, — спокойно посмотрев на Валерия, сказал Саша. — Если человек перестал ощущать радость жизни и испытывать счастье от того, что он живет на земле, — он уже не человек.
— А не думаешь ли ты, что люди, которые тебе по душе, страдают большим недостатком — боятся расстаться с жизнью? Могут ли они, забыв о себе, совершить подвиг?
— Только они и могут, — сказал Саша, загораясь желанием высказать Валерию свое мнение, но тот опередил его.
— Вот мы говорим: жизнь, подвиг, счастье. Высокие слова, в каждом из них поэма. И очень часто, захлебываясь от избытка торжественности, швыряемся ими по поводу и без повода. А вот скажи мне, почему в этой жизни, где и счастье и подвиги, каждый обязательно занят чем-нибудь своим? И подвиг — разве это прежде всего не свое? Или счастье — не свое?
— Неправда, — твердо сказал Саша. Он понимал, что Валерий в чем-то главном не прав, но все еще не мог найти слов, чтобы выразить эту неправоту и доказать свое. — Неправда, — повторил он жестче. — Разве каждый из нас воюет только ради самого себя?
— Подожди. Ты говоришь, неправда? А чем заняты твои мысли? Я не ошибусь, если скажу, что ты, забывая о других, часто думаешь о Жене. Озабочен, успела ли эвакуироваться твоя мать. И думы об этом ты связываешь с желанием жить. А думаешь ли ты с таким же волнением, с такой же силой сострадания, скажем, о моем отце или о матери комбата Федорова? Если и думаешь, то совсем не так, и то волнение, которое ты испытываешь, вспоминая о своих родных и любимых, нельзя приравнять к тому волнению, с которым ты думаешь о чужих. Скажи, что не так?
— Мы воюем не только ради себя, — упрямо повторил Саша, с удивлением глядя на хмурого, взъерошенного Валерия. — И если бы мы все делили на «свой» и «чужой», нас давно бы смяли.
— Все это верно, дружище, — согласился Валерий, — но все же только тогда я поверю в человечество, когда каждый человек чужое горе и чужую радость будет переживать, как свое собственное горе и свою собственную радость.
— Ты чего такой злой сегодня?
— Скажи, сколько мы будем отступать? Отступали до нас, вот теперь пришли мы, и все одно и то же. Никогда не думал, что все так получится. В первый день войны я ощущал в себе такую силу, такую уверенность. Но сейчас…
— Молчи, — тихо сказал Саша. — Лучше молчи.
Валерий оторопело посмотрел на Сашу, затих, неожиданно придвинулся к нему вплотную и схватил его за узкие плечи: — Скажи, только правду скажи, я верю, что ты не покривишь душой. Ты боишься, что тебя убьют?
На этот вопрос можно было ответить только утвердительно или только отрицательно. И Саша, подумав, ответил:
— Боюсь.
— Я так и думал, — обрадованно сказал Валерий.
Саша промолчал, припоминая что-то.
— В тот вечер, когда мою гаубицу первый раз выкатили на прямую наводку, помнишь, я почему-то особенно много думал о жизни и смерти. На рассвете мы должны были открыть огонь. Всю ночь я просидел без сна. И что, ты думаешь, делал? Мысленно пел песни. Вслух было нельзя — в трехстах метрах, даже ближе, — немцы. «Орленка» спел, «Любимый город», «Чайку», «Три танкиста». Не веришь? Я знаю, что такое вести огонь по танкам, зарытым в землю. Мне было страшно: погибну — и не станет этих песен. И я пел.
— А я всегда спокоен: верю в свою звезду.
— Но скажи, разве сильные и смелые люди не любят жизнь? Малодушные и слабовольные расстаются с ней запросто: пулю в висок. А мне жизнь нужна. Хочу бороться. Какой толк от меня, если я мертв?
— Ну, ладно, — примирительно сказал Валерий. — На кой черт мы будем думать о смерти? Мне только до слез бывает жаль нашу юность. Мы раньше времени расстались с ней.
Они прилегли на траву, но не успели задремать, как их поднял на ноги тревожный возглас:
— По местам!
Они побежали к своим орудиям.
Повторяя команды, передаваемые связистом, Валерий наблюдал, как его расчет привычно и сноровисто готовит гаубицу к открытию огня. И все же не испытывал к этим людям полного доверия. Ему думалось, что каждый боец быстрыми, точными действиями пытается упрятать свой страх, стремится отвлечься от неприятных и тяжелых предчувствий.
Первый выстрел прозвучал около полудня. Вначале стрельба была редкой, с перерывами, но чем дальше, тем она все более нарастала. У орудий валялись горки стреляных гильз. Трава вокруг гаубичных стволов порыжела. Ящичные непрерывно подтаскивали снаряды.
Валерий внимательно вслушивался в команды, передаваемые с наблюдательного пункта. Комбат невероятно быстро уменьшал прицел. Подсчитав, насколько изменилось направление стрельбы, Валерий понял, что это направление сейчас точно совпадало с наблюдательным пунктом Федорова.
«Кажется, он вызвал огонь на себя!» — поежился Валерий.
Неожиданно в вышине злобно зашипел снаряд. Мгновение — и он с каким-то веселым треском разорвался позади батареи. Вслед за ним, словно соревнуясь друг с другом в быстроте, примчались новые. Скоро и звуки выстрелов своих орудий, и рявканье немецких снарядов, и ожесточенные команды — все слилось в один грохочущий гул. Валерий судорожно прижался к щетинистой траве.
И тут все увидели, как с высотки, отделившись от кустарника, вниз, к огневой позиции, стремительным размашистым галопом скачет всадник. Валерий без труда узнал в нем комбата Федорова.
Федоров соскочил с коня, бросил повод ординарцу и побежал к батарейцам. Командиры взводов и орудий устремились к нему навстречу. Одним из первых был Валерий. Его удивило то, что приезд Федорова на батарею совпал с временным затишьем: артиллерия противника умолкла, самолеты отбомбились.
— Мой НП теперь здесь, — охрипшим басом загремел Федоров и взмахнул рукой, показывая на огневую позицию.
Валерий думал, что комбат скажет о жизни и смерти, скажет, что нужно умереть или победить, или еще что-либо в этом роде. Но ошибся. Высокий, массивный Федоров по-хозяйски уверенно и независимо переходил от орудия к орудию, проверяя их готовность. Говорил мало и отрывисто и, казалось, не успевал высказать всего того, что ему хотелось.
— Держись, ребята, — напутствовал он батарейцев. — Сейчас танки пойдут. Кто боится, говори сразу. Я своей шинелкой укрою, она у меня непробиваемая.
Бойцы улыбались, скупо и слишком уж серьезно шутили в ответ.