Карл Риттер крепче сжал свой автомат: наступал момент, которого он ждал весь вечер. Он наслаждался последними медленно ползущими мгновениями перед битвой. Справедливой битвой, думал он, вглядываясь в приближающийся берег; битва — отмщение. Он внезапно обрушится на врага с тыла; как отточенное лезвие ножа, он прорежет себе путь прямо к Телеграфной горе, ошеломив итальянскую пехоту. Он уничтожит ее, прежде чем луна совершит половину своего пути, у него достаточно времени, он рассчитал операцию по этапам, как на спортивном состязании.
Карл Риттер вздрогнул и поднес руку к глазам. Две полосы холодного белого света внезапно упали на морскую гладь, обнажив прозрачные воды, зажгли на них подвижные коридоры, пронизавшие глубину ночи. Полосы шли от Святого Феодора, они двигались веером, разрезая пространство в двух направлениях, прощупывая оба берега и море.
Карлу Риттеру смутно подумалось что-то, точных слов и образов не пришло. Он неясно сообразил или почувствовал, что это, очевидно, прожекторная служба итальянского флота, переброшенная из Аргостолиона на какой-то участок побережья; мы, немцы, думал он, попали в западню. От ярости, смешанной с чувством беспомощности, здесь, посреди моря, у него перехватило дыхание. Это был не страх — страх пустоты, внезапно распахнувшейся перед ним в свете итальянских прожекторов; это была ярость бессилия.
Два освещенных сектора бесшумно охватили флотилию плотов: доски, мотоциклы, оружие, лица солдат рельефно выступили из ночи в этом слепящем сиянии. Потом, словно сознательное выжидание, в воздухе нависла долгая пауза; а затем с берега у Аргостолиона открыли огонь морские батареи и пауза рухнула. Гладь залива вздыбилась, ожила; первые плоты пошли ко дну; Карл Риттер прыгнул в воду.
Потом он услышал, что в неподвижной зоне света вокруг него вновь воцарилась тишина; тогда он осмотрелся и увидел обломки разбитых плотов, среди которых плавали тела его убитых солдат. Итальянцы больше не стреляли, с берега доносились крики. Итальянские солдаты бросались в воду и плыли к тонущим, от берега отошла моторка, вздымая обломки на пенящемся гребне волны. Итальянцы кричали, протягивали руки, тащили спасаемых на борт.
Но Карл Риттер не шевелился. Держась за маленький надувной ботик, он склонил голову набок и колыхался на поверхности воды среди убитых.
Наконец голоса смолкли, моторка повернула к Аргостолиону, увозя пленных.
Человек тридцать попали в плен, подсчитал Карл Риттер, из трехсот пятидесяти участников переправы.
Прожектора погасли, вокруг снова сгустился мрак. Не светилась более и Телеграфная гора, стрельба трассирующими пулями прекратилась. Очевидно, подумал Карл Риттер, камрады с Телеграфной или убиты или взяты в плен.
Он повернулся и поплыл, осторожно толкая перед собой ботик; Ликсури почти не был виден; после ослепительного света морских прожекторов тьма казалась особенно плотной. Можно было различить лишь белесоватое пятно на горе. Оно послужит ему ориентиром. Ботик, думал Карл Риттер, поможет ему укрыться, когда луна поднимется выше и встанет над холмами.
Мы добрались до итальянского кладбища на склоне холма. Оно было расположено в оливковой роще, на обочине дороги, ведущей к монастырю, и обнесено полуразрушенной каменной оградой без калитки; за оградой — луга и пашни да пара высоких черных кипарисов. Напротив, на другой стороне дороги, тянулась ограда английского кладбища, более высокая, в полной сохранности, с калиткой, запертой на висячий замок. Рядом с оградой возвышалась православная церковка, которую мы видели снизу, с моста. Немного выше, на изгибе дороги, проходившей через оливковую рощу, стоял маленький сборный домик, окрашенный в розовое.
У входа на итальянское кладбище мы остановились; перешагнуть порог было легко, но у меня как-то отяжелели ноги. С того места, где мы стояли, мне был виден кусочек кладбища; оно скорее напоминало перепаханное поле. У памятников навалены горки засохшей земли, могилы разрыты, среди олив виднелись обветшалые стены часовни с уцелевшим цветным куполом, похожим на смешной берет.
Здесь, в этих ямах, думал я, может быть, лежало тело и моего отца, без имени, без знаков различия; неизвестный солдат. Может быть, и он прошел этим путем, через столько могил, столько военных кладбищ, прежде чем его, покрытого трехцветным флагом, погрузили на миноносец, следовавший в Бари.
А может быть, все было и не так. Может быть, спросил я себя, он, как и большинство солдат дивизии, остался здесь, смешавшись с землею Кефаллинии, став нераздельной частью стихии этого острова?
Никто не смог бы дать мне ответа, но это и не имело особого значения перед лицом смерти, ее реальностью, зримостью. И не только смерти. Мне казалось явно ощутимым стремление природы сгладить, вытравить воспоминание о смерти. Природа наносила удары не вслепую, в совершенных ею разрушениях чувствовалось намерение, цель. Подводный вулкан, огонь в недрах гор, землетрясение, морские колодцы — все эти силы разрушали, не щадя ничего, движимые милосердием. Но тщетно, как мне казалось, ибо память о смерти все же жила, следы бедствий сохранились, остались разверстые могилы, остались руины.
Позади нас послышались шаги. Монах-капуцин летел к нам, как порыв ветра, выставив вперед длинную бороду; его живые глаза улыбались, сутана из грубой ткани хлопала как парус. Он шел из оливковой рощи.
— Это падре Армао, — грустно сказал фотограф. Падре Армао обозрел меня с высоты своей костлявой фигуры, помахивая бородой на ветру и приветствуя мое появление в этих местах. Он словно уже давно поджидал меня, и вот я наконец прибыл.
— Итальянец, u'est се pas?[11] — спросил он. Обрадовавшись, что не ошибся, он взял мои руки в свои, жесткие и сильные, и наградил крепким пожатием. На странном языке — смеси итальянского, французского и испанского, — он стал расспрашивать, откуда я, из какого города, как перенес морское путешествие.
Он поинтересовался, зачем я приехал на Кефаллинию, не родственник ли я кого-либо из убитых; когда он услышал, что здесь погиб мой отец, глаза его померкли, улыбка, раздвигавшая бороду надвое, исчезла, лицо стало печальным.
— Не зайдете ли выпить кофе? — спросил он, чтобы переменить разговор, показывая на розовый домик.
Паскуале Лачерба многозначительно поглядел из-под очков, давая мне понять, что — как он и предупреждал, — от этого капуцина легко не отделаешься. Он перевел на падре Армао неприязненный взгляд.
— Мы взобрались сюда, чтобы посмотреть могилы, — сказал он.
Тогда падре Армао перешагнул порог кладбища и пошел по тропинке, подметая развевающимся подолом своей сутаны кресты и памятники. Увидев, что он оказался один среди могил, он подозвал нас энергичным жестом.
— Он — мой приходский священник, — пробурчал за моей спиной Паскуале Лачерба. — Я — его прихожанин. Нас, католиков, раз-два и обчелся среди стольких православных.
Падре Армао насторожил уши, — видимо, услышал эти слова. Он повернулся на пятках своих сандалий и ткнул в фотографа загрубелой рукой, высовывавшейся из слишком широких рукавов.
— Мало их, да прихожане добрые, — сказал он. — За исключением Паскуале Лачерба.
— Я хромой, — запротестовал Паскуале Лачерба. — У меня плохо со здоровьем.
Падре Армао разразился хохотом, его глаза метали молнии.
— Знаем мы эту хромоту! — вскричал он. — Хром, чтобы церковь не посещать. А в кафе ходить можешь!
Было ясно, что он вовсе не гневался на своего прихожанина, его даже забавляла роль обличителя. Но тут он вспомнил, что находится на кладбище, что я — сын павшего, и сразу посерьезнел. Торжественным жестом он обвел все вокруг.
— Vous voyez?[12] — сказал он.
Да, могилы были раскопаны, земля в ямах закаменела, памятники поросли травой. Это были плиты потемневшего, потерявшего блеск мрамора, иссеченного замшелыми трещинами. На плитах не было написано имен; только даты, почти неразборчивые. У иных могил были не памятники, а кресты из дерева или железного прута, тоже почерневшие, сгнившие или проржавевшие от дождя и солнца.
На этом военном кладбище было похоронено тысяча пятьсот трупов итальянцев, объяснил мне падре Армао. Потом их перевезли в Италию вместе с телами других погибших на Кефаллинии, Занте, Итаке, Святой Мавре и на других фронтах Греции.
Он спросил меня, перевезены ли в Италию останки моего отца.
Я ответил, что не знаю: по официальной версии — да.
Мой отец, как официально сообщили, покоится на большом белом, аккуратно распланированном кладбище в Бари. Ему выделили место в длинном ряду, отведенном для офицеров.
Но я не мог бы сказать с уверенностью, действительно ли там находится его прах. Да и мать моя не могла бы утверждать этого. Она видела только маленький запечатанный деревянный ящичек. Впрочем, если бы даже этот ящичек открыли у нее на глазах, говорила она, откуда она могла бы узнать, что это на самом деле мой отец?