Летчик слушал и не слышал этот разнообразный нестройный хор глуховатых, ворчливых, радостных, усталых, знакомых и незнакомых голосов.
Неожиданно он выделил один-единственный, обращенный к земле голос:
— Охотник, я — бортовой восемьдесят четвертый, подхожу к третьему развороту, помогите зайти на посадку, фонарь забило маслом. Давление падает… — Голос был ровный, диктующий, бесстрастный. И все-таки Хабаров сразу же понял: восемьдесят четвертому плохо. Просто так, за здорово живешь, никто не попросит: помогите зайти на посадку. И прежде чем командный пункт успел принять решение подать команду, Виктор Михайлович уже прицелился своим истребителем в район третьего разворота и передал:
— Восемьдесят четвертый, иду к тебе. Давай обстановку. Я — Гайка.
— Гайка, я — восемьдесят четвертый, фонарь забило маслом, наверное, трубопровод накрылся. Давление один и восемь. Ни черта не вижу.
— Какая у тебя высота?
— Четыреста.
— Лезь вверх, обороты двигателя не трогай. Понял? — и тут же, обращаясь к земле, Хабаров передал: — Завожу восемьдесят четвертого на вынужденную, обеспечьте полосу.
Хабаров пристроился к незнакомой машине. Самолет оказался чужим, военным, устаревшим. На аэродроме Испытательного центра давно уже не паслись такие кони. От кончика носа до кончика хвоста машина была задрызгана маслом.
— Восемьдесят четвертый, почему фонарь не откроешь? — спросил Виктор Михайлович.
— Если ты такой умный, открой сам.
— Что-о?
— Ничего! Открой сам! — и восемьдесят четвертый замолчал. Летчик с недоумением глянул на замасленную машину и скомандовал:
— Крен тридцать, разворот влево на сто десять градусов. Восемьдесят четвертый начал послушно разворачиваться.
Хабаров посмотрел на летное поле, оценил свою позицию по отношению к посадочным знакам и передал восемьдесят четвертому:
— Выпускай щитки, следи за скоростью.
— Я еще шасси не выпустил.
— Делай что говорят. Успеешь шасси выпустить. За скоростью следи. Кренчик поменьше. Вот так, хорошо.
Хабаров вел чужую машину к земле, подсказывая пилоту каждое движение.
— Теперь выпускай шасси. Хорошо. Высота тридцать. Стоишь точно по центру полосы. И по удалению — точно. Не разгоняй скорость.
На быстроходном реактивном самолете Хабарову было трудно держаться около восемьдесят четвертого, он то и дело Отходил чуть вправо, потом снова подворачивал влево, стараясь не выскочить вперед своего подопечного.
— Высота десять. Выравнивай потихонечку. Хорошо. Пониже пусти. Еще пониже. Подбери ручку. Все. Сидишь. Я пошел. — Он осторожно вывел двигатель на взлетный режим, выдержал машину на одном метре и энергично перешел в набор высоты.
Хабаров уже начал первый разворот, когда услышал:
— Гайка, я — восемьдесят четвертый, благодарю за сопровождение и помощь.
Виктор Михайлович ничего не ответил, замкнул круг над аэродромом, приземлился и порулил на стоянку. Он хотел пройти к восемьдесят четвертой — интересно было посмотреть на самолет и на незнакомого летчика, — но Хабарова отвлекли: позвали взглянуть, на только что отлаженный тренажер.
На земле лежали рельсы. По рельсам каталась тележка. К тележке было прикреплено пилотское кресло.
Изменяя величину порохового заряда в специальном патроне, тележке можно было сообщать большие или меньшие перегрузки.
Пришел врач, наблюдавший за отладкой тренажера. Спросил:
— Ну как? Нравится коляска?
— Ничего. Симпатичный катафалк, — сказал летчик.
— Ты это брось — катафалк! Вот сделаем пробы, убедишься, что все в порядке, так тебе не то что бочка, а сам черт не брат будет.
— Я готов, — сказал летчик.
Врач повел его в кабинет. Измерил кровяное давление. Выслушал. Записал показания в журнале. И они снова вернулись к тренажеру.
Хабаров уселся в кресло, туго затянулся привязными самолетными ремнями, уперся ступнями в педали. Левую руку положил на упор, специально по его настоянию приваренный к переднему обрезу кабины. Правой рукой Виктор Михайлович обхватил ручку управления.
— Удобно? — спросил врач.
— Вроде нормально, — сказал Виктор Михайлович.
— Заложен патрон на перегрузку шесть, — сказал врач.
— Хорошо.
— Готов?
— Готов.
Врач приказал включить приборы, велел всем отойти на рабочие места. Выждал. Оглянулся вокруг и скомандовал:
— Приготовиться! — и сразу же: — Давай!
Хабаров нажал на пусковую кнопку. Почувствовал, как его резко толкнуло в спину и понесло вперед…
Пробежав положенное число метров и потеряв скорость на специальном тормозном устройстве, тележка остановилась. Виктор Михайлович расстегнул ремни и стал выбираться из кабины. Подошел врач:
— Ну как?
— Ты знаешь, я ожидал большего. Ничего особенного… — и очень буднично, по-деловому сказал: — Надо бы, доктор, замедлитель поставить…
— Замедлитель чего? — не понял врач.
— Сейчас взрыватель соединен напрямую: я нажимаю на кнопку, он срабатывает. Так? А надо: я нажал, он молчит. Проходит сто секунд, и вот тогда — трах! Как на настоящей бочке. Имитировать так имитировать. В конце концов ведь не перегрузка самое неприятное, а ожидание, тем более сто секунд! Это будь здоров как много…
— Пожалуй, ты прав, — сказал врач. — Сегодня же скомандую спецам, пусть сделают.
Виктор Михайлович поговорил еще с техниками, обслуживавшими тренажер, и, не дожидаясь, покуда обработают пленку (весь эксперимент фиксировался самописцами и кинокамерой), пошел в летную комнату.
Хабаров еще не успел переодеться, когда дежурный вахтер вызвал его в коридор. В Центре существовало неписаное правило: в комнату летного состава допускались только свои. А в коридоре Виктора Михайловича ждал посторонний.
— Слушаю вас, — сказал Хабаров, вглядываясь в молодого старшего лейтенанта. Парень выглядел лихо — франтовато сшитая форма, сияющие пуговки, свежие, без единой помятины… погоны, новые знаки различия.
— Я с восемьдесят четвертой, — сказал старший лейтенант, — моя фамилия Блыш. Пришел лично спасибо сказать и все такое…
Виктор Михайлович протянул руку летчику:
— Хабаров. Пожалуйста. Да, а почему вы все-таки не открыли фонарь?
— На этой заразе как откроешь, так все с улицы в морду тянет…
— Ясно! Опасались, значит, парад нарушить? — и летчик сделал неопределенное движение рукой, как бы оглаживая новенький мундир.
Старший лейтенант смутился.
— Понимаете, я эту гробину перегонял к вам из Рощинки — ее тут переделывать на какой-то стенд будут — ну и подумал: «Хоть оторвусь в культурном центре», вот и махнул в таком виде. Чехол под задницу, сам в параде. Лететь-то всего двадцать минут.
— Как же тебя без парашюта выпустили? — удивился Хабаров.
— А никто не заметил. Я пока рулил, сиденье пониже опустил. Плечи за бортами и лямок не видать.
— Силен орел. Блыш?
— Так точно, старший лейтенант Блыш Антон Андреевич. А вы?
— Что я?
— Ну, Гайка — это, так сказать, псевдоним, Хабаров — фамилия, а остальное?
— Виктор Михайлович.
— Вольнонаемный, что ли?
— Почему? Прикомандированный. Полковник. Блыш смутился.
— Если я что не так сказал, прошу прощения, товарищ полковник. Не знал. И вы учтите — главное, поблагодарить вас хотел. Извините, пожалуйста.
— Слушай, Антон Андреевич, мне тебя извинять не за что, а вот она может в другой раз и не простить. Она накажет.
— Виноват, товарищ полковник, не понял: она — это кто?
— Земля, Антон Андреевич. Земля всех берет: и младших, и старших лейтенантов, и полковников, и генералов. Ей на наши регалии наплевать. Ну ладно. Если не спешишь, подожди — я сейчас переоденусь и подброшу тебя в город.
Когда четверть часа спустя они выходили из летного домика, старичок, дежурный вахтер, спросил Хабарова:
— Никак брательник к вам прилетел, Виктор Михайлович?
— Почему ты решил, Васильич, что брательник? — спросил Хабаров и улыбнулся старику.
— Больно они на вас похожи.
— Вот и не угадал — не брательник он, а племянник.
— Ну-ну, все одно родня. Кровь, она себя оказывает. Как ни крути, не спрячешь, — и старик почтительно распахнул перед летчиком выходные двери. — Счастливо вам. Со свиданьицем!
Хабаров откозырял вахтеру и уже на улице сказал:
— Золотой старик, тридцать лет провожает и встречает ребят из каждого полета. Знатный дед и первый в мире болельщик авиации.
Блыш вежливо кивнул головой.
Небо блеклое, светло-серое, низкое. Не картина — загрунтованный холст. И края нечеткие, размытые: то ли есть горизонт, то ли нет — сразу не скажешь. Небо спокойное, сонливое, словно и неживое. Не встряхнет, не ударит, не закачает на невидимой воздушной волне. Только ослепит, если с ходу врежешься в его безликое, слоистое тело. Окутает прохладным, влажным, косматым туманом и сразу заставит позабыть, где верх, где низ, где право, а где лево…