А Маша, наивное дитя природы, не понимала, почему с такой суровой проборкой отняли ее картинки. Допытывалась у своих командиров, у меня:
«Зачем нельзя? Зачем? Красиво же. Красиво».
И никто ей толком не мог объяснить.
Вспомнил этот эпизод, выглядевший по-разному — откуда посмотреть: комичным — в передаче Колбенко, серьезным — в возмущении Тужникова, трогательным, как забава ребенка, если переносить на Машу… Вспомнил — и блеснула у меня под звон сосен и солнечных лучей, под запах еды, которую я разложил «интеллигентно» на финскую бумажную скатерть, игривая задумка.
Кто-то из офицеров или сержантов подарил Жене французский альбом репродукций Рубенса, нашли в одном из домов. Она отдала мне просто, без стыдливости, объяснив, что за художник, когда жил, где. А я раскрыл альбом, и жар ударил в голову. Я оскорбился за Женю: только дурак или хам мог дарить такую вещь ей, дистрофичке. Какие полногрудые женщины! Теперь я не могу отбиться от молодых офицеров: «Покажи Рубенса».
Так вот, с внутренним смехом подумал: а что, если подарить такой альбом Маше Аюровой?
Развеселился, представив: приезжает тот же проверяющий и находит в ранце девушки-коми Рубенса. Наверное, поднял бы шум: «Откуда? Что? Подарил комсорг? Вот как комсорг борется с «выводом» девчат из строя? Такую воспитательную работу ведет?!» Но это же классика. Великий художник. И тут — взрослые люди. Что ты скажешь, товарищ подполковник? Облизнись. Моя победа.
…Что меня потянуло на такие забавные воспоминания — о Машиных этикетках, Рубенсе? Черника вокруг? Красавицы сосны? Солнечные лучи сквозь них?
Лежал бы на ягоднике не Семен, кто-то другой, можно было бы посмеяться, вспоминая эти и многие другие веселые эпизоды нашего быта и огневых дней — курьезы случались и во время боев.
С Семеном нельзя. Рассказал ему про этикетки — удивился: оказывается, Семен не слышал о них. А еще больше удивился, что он осудил девчат:
«Барахольщицы. Ты посмотри, чего только они не понапихивали в свои ранцы и мешки. За год не вычистишь».
Начал про Рубенса, о котором он вообще не слышал.
— Вернемся — посмотришь, каких Рубенс женщин рисовал. Груди какие! Во! Бедра…
Семен снова-таки не понял, нехорошо скривился, зло упрекнул меня:
— Все вы будто вывихнулись на гадком. А это же матери наши, сестры… Не стыдно так рассматривать их? И ты… горя ты не знал…
Прикусил я язык, смолк. Но налег на аппетитный бекон. А Семен съел разве что маленький кусочек, пожевал черствый хлеб. Только воды из фляжки много выпил.
— Ешь, Сеня. Не дойдешь.
— Не бойся за меня. Я до Берлина дойду. И дойду-таки! — Глаза его нехорошо блеснули.
«О чем можно поговорить с таким человеком, чтобы не бередить его рану?» — мучительно раздумывал я.
…Бор перешел в березняк — в молодую, веселую рощицу, где каждая березка как невеста, беленькая, в зеленой накидочке.
Березы неожиданно расступились — и высокие, едва в дымке, далекое и… прозрачно-голубое небо ослепило нас. Небо над нами, перед нами и под нами — у наших ног с перевернутыми вниз кронами берез. Мы вышли на берег лесного озера.
Много я читал про край озер — Карелию. Но только там понял: чтобы оценить ошеломляющее волшебство леса, скалистой земли, бездонных озер и такого же голубого неба, нужно все увидеть в летнее утро и, может, с таким настроением, как у меня, — затаенной болью от утраты и такой же затаенной радостью от победы… победы на фронтах. И от… победы жизни в самом себе, когда волнует и по-мальчишески подстриженная головка Жени, и таинственная, как этот бор, как озеро, Миэлики, и шумная, земная Ванда, и обнаженные натурщицы Рубенса, тоже земные, подобные нашим «дивизионным мадоннам», как называет девчат аристократ Шаховский, хотя мне его высокие слова не нравятся, кажутся оскорбительными.
— Как красиво, Семен! — вырвалось у меня.
— Красиво, — не сразу согласился он, внимательно оглядев окрестности.
— Вот где бы пост поставить — на островке том.
— За десять верст?
— Да, близковато.
Семен достал из планшетки карту, развернул.
— Тут же, помнится, у озера, деревня должна быть. Сбоку от нас возвышалась скала, похожая на голову лося, который напился воды и поднял ее, голову с ветвистыми рогами — двумя низкими березками. С детским любопытством взобрался я на «голову» и начал в бинокль рассматривать берега. На левом низком берегу, в полевой залысине, врезавшейся в лес, увидел ее, деревню… Бинокль упал, повис на груди.
— Иди сюда, — позвал я Семена.
— Что там? Некогда мне любоваться на твою красоту. Прикидываю, куда линию тянуть в обход озера. Деревня слева.
— Деревня слева, — упавшим голосом сказал я.
И он сразу услышал, как изменился мой голос, минуту назад очарованный бором, рощей, озером, небом.
— Что там?
— Иди сюда.
Я протянул Семену бинокль. Он сразу увидел голые печные трубы на черных пепелищах, обгорелый амбар под самым лесом. Не существовало карельской деревни с загадочным названием, сожжена, как сожжены тысячи деревень от полярных озер до черноморских лиманов.
Семен молча, не шевелясь рассматривал недалекое пожарище в бинокль, потом без бинокля. И казалось, на озеро надвинулась грозовая туча. Было солнце, тишина, идиллия… были минуты мирной… почти мирной радости, когда на мгновение мы забыли о пистолете, винтовке, обо всем, что связано с войной. Я забыл. Вряд ли забыл Семен. И вдруг снова война — в самом жутком обличье ее.
— Пойдем, — сказал я.
— Куда?
— В-в… деревню.
— Зачем?
— А если там люди? И им нужна помощь?
Семен снова поднес бинокль к глазам и долго рассматривал деревню. Наконец опустил бинокль, заключил хмуро, не оставляя искры надежды:
— Нет там живых людей. Более двух недель прошло. Если люди — пожарище оживает.
— Все равно нужно зайти. А вдруг…
— Что «вдруг»?
— Ранен кто-нибудь.
— Столько времени раненые? Городишь, будто вчера на свет появился.
Лицо земляка моего перекосилось, и с ослепшими глазами, точно бельмо их затянуло, он двинул на меня, сталкивая со скалы. Еще шаг-два, и я мог бы слететь в озеро.
Семен хрипел, задыхаясь:
— Там могут быть люди! Могут! Мертвые. Хочешь посмотреть? А я не хочу! Не хочу! Я смотрел. При мне комиссия могилы открывала под Речицей. Ты не видел… Ты не видел, что это такое! А я не могу. Мне нужно выполнить боевую задачу: найти место для НП, начертить схему дороги, линии связи…
Я схватился за шероховатый ствол березки.
— В озеро столкнешь.
Семен оглянулся, поспешно соскочил с гранитного возвышения. А я сел на скалу в странном изнеможении. Появилось ощущение, что я, старший по званию, делаю что-то не то, но что — я не знал. Возразить Семену не хватило сил и прав. В конце концов, в нашем походе он старший, он ведет меня. Сам Колбенко посоветовал: «Жеребенком не резвись. Слушайся Тамилу, он парень практичный».
Дальше шли совсем молча, будто крепко поссорились, каждый со своими мыслями. Интересно, в чем они расходились и в чем сходились, наши мысли?
Я думал, какой я счастливый — родители мои, сестры живы, освобождены, только брат, который в армии с сорок первого, не отзывается, но вместе с мамой я не теряю надежды, что он жив. Я думал о горе Семена. Но с особенной болью — о горе Лидиных родителей. Если они живы, получат ее письма, обрадуются. Напишут ответ. И тогда мы пошлем страшное сообщение. Я попросил Данилова, Муравьева до получения письма из ее родной деревни (кто его напишет — мать, сестра, родственница, сельсовет?) не писать туда о ее трагической смерти.
Мы шли небыстро, но без остановок. Даже мое предложение остановиться на обед Семен отклонил. Я пожевал галету на ходу. И рано, когда солнце стояло еще над лесом, пришли в район, где должны были поискать место для НП.
Дорогу мы потеряли только у того, первого озера, потому, наверное, что не пошли налево, где жили когда-то люди, а обошли озеро справа. Между прочим, вынуждены были раздеваться, чтобы переправиться через неглубокую, но бурную и обжигающе холодную реку. Потом мы вышли на более торную лесную дорогу, проложенную, пожалуй, не случайным следом, и, минуя четыре озера, вышли к пятому, большому, озеру.
Отмахали верст двадцать пять — и ни одной живой души. Даже жутковато стало.
— Хоть бы какого лося встретить, — сказал я.
— Хоть бы зайца, — поиронизировал над моим желанием Семен.
— Напрасно мы в деревню не пошли. Если там людей нет, то животные могли быть. Собаки не оставляют…
— Не ной, — осек меня Семен. — Одичавшей собаки тебе не хватает?
Скажу честно, я уж начал сожалеть, что пошел с этим человеком. Хотел развеять свою боль. Хотел ему помочь хотя бы на время забыть о его горе.
Называется, помог. За день перебросились десятком коротких слов. Идем как неприятели. Еще тяжелее на душе стало.