Комиссары и начальники дружно сидели над планом действий, тут же создали центральный штаб отряда, старшим комиссаром которого назначили Малышева.
Ночью поймали диверсанта. Он хотел взорвать вагон Военного совета, оставленный на путях. Пленный дрожал и ничего не мог сказать, кроме того, что он дутовец.
Одет он был в добротный полушубок, в папаху, обут в высокие валенки. Видимо, имел задание на длительное время, в одну ночь не удастся, удастся в другую.
— К членам Военного совета у них особенное внимание, — шутил Малышев.
Вышли из Троицка рано утром. Скрипел под ногами синий снег. Скрипели полозья саней обоза. Молодые бойцы тихо переговаривались, мечтали о боевых трофеях. Слышался возбужденный смешок.
В станицу Берлинскую вошли без единого выстрела. Улицы словно вымерли. Дома наглухо закрыты. Только лениво тявкали собаки.
Так же без боя были заняты еще две станицы.
Несколько бойцов, увидя Малышева, враз закричали:
— Товарищ комиссар, мы решили домой ехать. Что же мы идем-идем уж сколько времени, боев все нет, а дома дел по горло!
— Неужели уедете домой? — спросил Иван. — Вы не понимаете, что Дутов решил силы наши помотать?
Видимо, никому не пришло в голову так объяснить положение. Успокоенные, бойцы замолчали.
Станицы следовали одна за другой. В каждой красногвардейцы-большевики рассыпались по улочкам, входили в дома, агитировали, проводили митинги, помогли выбрать поселковые Советы из казачьей бедноты.
Как только показывались первые дома очередной станицы, кто-нибудь просил:
— Грянуть бы, товарищ комиссар!
— Гряньте…
— Без вашего голоса не начать…
И все ждали: вскинет комиссар голову, посмотрит на небо и заведет, высоко и чисто.
Вот и сейчас Иван Михайлович затянул:
На зеленом на лужке,
На широком поле,
При знакомом табуне
Конь гулял на воле.
И уже по всем улицам, по всем подворьям разнеслось многоголосо:
При знакомом табуне
Конь гулял на воле.
В станице бойцы прежде всего снимали с заборов объявления Дутова. Под хохот читали:
«Круг объявляется на военном положении. Ожидается большевистский отряд для усмирения казачества».
Дутов пускался на все, чтобы только посеять недоверие к красным. Так он издал приказ о роспуске солдат с явным расчетом ослабить силы красных, внести смуту в умы, расколоть фронт.
Комиссары на митингах разъясняли:
— Дутов объявлен изменником, его приказы исполнению не подлежат. Исполняйте приказы только Совета Народных Комиссаров!
Дутов, обеспокоенный настроением станиц, подбрасывал листовки:
«Мы вначале — казаки, а потом — русские. Нам надо устроить свою казачью федеративную республику. Идти не с партиями, так как мы, казаки, есть особая ветвь великорусского племени и должны считать себя особой нацией».
Обманутое беднейшее казачество пугливо молчало.
Бойцы писали мелом на заборах, на воротах: «Родной Урал будет красным!» К дулам ружей привязывали красные флажки.
Небо сурово и мутно. Тонкий месяц бледнел на востоке. Черные голые ветки раскачивались. Такой ночью шли по станице Степной, заглядывая в дома, разоружая жителей.
Утром на площади, перед церковью, Миша Луконин развернул гармошку. Началась пляска с гиканием, с посвистом. В окнах зашевелились занавески.
У одного из домов свалены бревна. Из-за них нет-нет и высовывалась голова какой-нибудь девушки и тут же скрывалась. А веселье продолжалось. Саша Медведев устал от пляса, снял папаху, пятерней причесал кудлатую голову.
Неожиданно из-за бревен вышла молодая красивая казачка, бледная от решимости, подошла к Саше и начала шарить пальцами в его волосах.
Из-за бревен торчал теперь добрый десяток голов.
Красногвардейцы прекратили пляску, гармошка стихла.
Саша не мог вырваться из рук девушки, так крепко держала та его голову. Наконец она спросила срывающимся голосом:
— А рога куда девал? Нам говорили верные люди, что вы с рогами…
Саша отбросил ее руки от себя, сконфузился. Красногвардейцы весело захохотали.
Девушка побежала, но Ермаков, смеясь, остановил ее.
— Давай-ка, красавица, зови сюда всех из-за бревен-то!
Скоро красногвардейцы плясали уже вместе с молодыми станичницами.
Смех над «Сашиными рогами» не прекращался. Иван думал: «Темнота! Зло-то какое!»
Какая-то молодка рассказывала у колодца бабам:
— Гли-ка, большевики-то люди как люди! А нам говорили, что у них — рога и хвосты.
В Степной задержались на сутки. Митинги возникали стихийно, на каждом шагу дружинников окружали станичники и начинали разговор. Жаловались: хулиганили дутовцы, портили девок, угоняли скот, отнимали хлеб.
Под штаб отвели целую половину большого дома Две женщины домывали пол, увидя входящих командиров, опустили подолы, степенно поздоровались и быстро скрылись. Тотчас же в штаб привели дружинников Щукина и Тетерина. Они напились у вдовы. Сама вдова, молодая разбитная бабенка, шла следом и быстро говорила:
— Пришли ето они ко мне, первым делом самогонки попросили. Выдала я им самогонку, выпили, приставать ко мне начали, да так-то напористо, что уж впору и свалить им меня. Я, конечно, обороняюсь. Все рожи им расцарапала, а уж силы-то мои убывают. Мальчонку моего избили. А тут соседка зашла. Оставили они меня, принялись окна бить. Все до капельки выхлестали.
Щукин рвал шапку нетрезвыми руками. Тетерин — в папахе, низко надвинутой на лоб. Рыхлое лицо его тряслось. Он бормотал, дыша перегаром и тоской:
— Неужто… расстреляют?
Их увели.
Дружинники на улице кричали, окружив дебоширов:
— Да ведь вы — наши! Всю жизнь хлеб без приварка ели!
— Варнаки! Не головой, а шапками думали!
— От вас уж сейчас смердит!
— Настегались! Заду не поднимают!
Малышев до боли стиснул запекшийся рот, обвиняя себя: «Прозевал… Прозевал!»
А ребята все зубоскалили над дебоширами.
— Топить в реке вас не будем, воду-то скотина пьет.
— Придется ведь их расстреливать…
— Молчи, борона худая. Разве свои своих бьют?
— А обязательство?
— Како еще обязательство! Ох, сердце зябнет!
В расстрел никто не верил. Савва Белых подошел к дебоширам, пошутил простодушно:
— Еще дышите? Пришел мерку снять для ваших гробов.
А члены Военного совета отряда и трибунала и командиры дружин уже собирались, нахмуренные, удрученные.
Малышев огорченно думал, глядя на них: «Вот они понесут через всю жизнь расстрел своих товарищей» Мрачковский — хоть и бледен, а как-то необычно надменен и сух. Ермаков Петр глядел на всех ясными глазами. Этот выполнит все, что нужно для революции. Но и он бледен. У Медведева Саши брови подняты в горестном недоумении.
В глубине комнаты стояли обвиняемые. И у них такие же молодые и бледные лица, так же лихорадочно горели глаза. Допросили патруль. Вдова смирненько сидела в углу. Члены совета говорили один за другим:
— Опозорили отряд, опозорили пролетарскую революцию. Расстрелять.
— Играют на руку врагу, дают пищу для пересудов. Теперь пойдут о нас разные слухи. Расстрелять.
— Губят Советскую власть. Им не место в наших рядах. Расстрелять.
Иван высказал свое мнение первым, первым произнес это слово: расстрелять.
Он ненавидел этих нашкодивших ребят, ненавидел эту разбитную бабу, ненавидел себя. Хотелось умереть, чтобы только всего этого не случилось. Он знал, что малейшая уступка, замена смерти любым другим наказанием расшатает отряд. Нельзя. Нельзя. Цель одна — революция. Суд продолжался.
— Ребенка-то за что избили? Расстрел.
Бабенка отчаянным голосом закричала:
— Это что вы удумали: расстрелять да расстрелять! Шуточки! — два таких гриба с корнем вырвать! Ни за что парней обвиноватили!
— Каждый из них — человек. Даже тогда, когда выпьет, он должен быть человеком, каждый час, каждую минуту, — ответил ей Малышев.
Однако вдова билась и выкрикивала: — Да у нас каженный праздник стекла бьют! А самогонку — недомерки — и те хлещут! А я… Над вдовой каждый мужик — барин! Проща-аю! Не убивайте парней.
Визжащую, ее вывели из штаба.
Где-то ветер с маху хлопал дверью. И чудилось Малышеву, что и хлопки эти тоже утверждали.
— Расстрелять! Расстрелять!
Тетерин судорожно, громко задышал. И словно удивился:
— Неужели так? Да ведь наша власть-то! Что хочу, то и делаю!
«Расстрелять!» Слово облетело отряд в минуту.
Какой-то парень немедленно вылил за углом в пожухлый снег самогонку, только что выменянную на шарф.
Притих отряд. Никто не разговаривал, не глядел в глаза другому. Все чувствовали какую-то свою вину.