— Зачем же? — не унимался Захар.
— Не волнуйся. Свое получишь. Вот займем трехэтажку — там и отметим.
— Когда еще это будет! — махнул рукой Захар и успокоился.
Ваня еще одну неожиданность уготовил Усольцеву — вытащил из-за пазухи письмо.
— Пляши-ка! — потребовал он.
— Мне? — удивился Емельян и протянул руку.
— Не-е, спляши раньше.
— А мы уже наплясались, — сказал Ашот. — Был здесь веселый хоровод... Под фрицеву музыку...
— Это мы слыхали. Долго у вас тут тарахтело. А когда умолкло, лейтенант нам велел к вам пробиваться, разузнать все, и если есть потери, любым способом доложить. Но, я вижу, все вы в здравии... Чего ж не пляшешь?
Сплясал Усольцев: топнул ногами, крутанулся и только после этого получил письмо. Придвинулся к свече, дрожащими руками оторвал краешек конверта и достал исписанные тетрадные листки.
— Степанидушка писала, — шепотом произнес Емельян. — Ее рука...
— А Клим где? — вдруг спросил Ваня. — Ему тоже есть писулька.
— Наверху, — ответил Галстян, — дневалит.
— От кого бы это Климу? — удивился Захар. — У него же все там, под немцем.
Ваня шепнул Захару на ухо:
— От нашей Катюши.
— Любовь! — таинственно произнес Захар. — А моя бабенка молчит.
Поднял голову Емельян.
— Захар, подмени Клима. Только внимательней смотри!
Пришел Клим, взял листок-писульку и, как и Емельян, присел к свету. Оба читали молча. Клим быстро пробежался по ровным Катюшиным строчкам и, сложив листок вчетверо, сунул в карман, а Усольцев, прочитав раз, вернулся снова к первым строкам.
«Здравствуй, мой дорогой муженек Емелюшка! Не серчай, что зову тебя Емелюшкой, знаю, ты недолюбливаешь такого обращения, но мне приятственно так звать тебя. Ты уж прости.
Здравствуй, пропажа наша! Слава Богу, нашелся. А я вся изревелась, нисколечки не осталось слез — все выплакала. И детки, Катюшка и Степашка, глядя на меня — плаксу, тоже наревелись. Это ж надо, столько голоса не подавал, поди, боле года. Неужто нельзя было хоть с какой оказией передать письмецо? Да что я, дура, болтаю, видать, худо тебе, мой милый, было, коль ты замолк. Соседки мне говорили, что будто ты плененный, а быть может, весь изувеченный или совсем, типун им на язык, убитый. Но я не верила и, стыдно сказать, просила бабусю Марью свечку в церкви поставить и помолиться за твое здравие. Она исполнила мою просьбу. Я отблагодарила ее: дала полведра картошки.
И вот ты живой. Получила твое письмецо и побежала к бабусе Марье, поделилась радостью, а она: это моя молитва спасла его. Смешно, правда? Но ты не серчай на мою болтовню, и на бабусю Марью тоже не серчай, она верующая — пущай себе верует, ведь старый человек. А может, в самом деле свеча что-то и сотворила?
И где это ты, Емелюшка, в молчании пребывал, может, и вправду в плен тебя забрали, а? Ну да что это я с глупыми вопросами пристаю, живой ты — вот и вся правда. В нашем Истоке почти в каждой избе слезы, все несет и несет почтальон похоронки. И когда же придет конец этому убийству? И когда окаянный Гитлер подохнет? Степашка просит, чтоб я папке написала, что он скоро подрастет и тоже пойдет на войну, и всех «хвашистов» перебьет. Во какой у нас сынок! Твоего засолу. И Катюшка тоже славная. Мне с ними легко, они такие послушные, помогают мне по хозяйству. Теперь я не хожу, а летаю. Это твое письмо мне крылья приладило. Правда, правда. Нисколечки не лгу.
Ты вот, Емелюшка, пишешь, что когда домой вернешься, выроешь блиндаж и в нем будешь жить. Блиндаж — это как погреб? Так разве ж в погребе без солнца жить можно? Нет, Емелюшка, ни за что не пущу тебя в твой блиндаж, не нужен он нам...»
Взглянул на часы: без пяти минут двенадцать — пора! Письмо, не дочитав, положил в карман и поднялся. Клим тоже встал. Растормошили Галстяна и Клинова. Подошел Емельян к Зажигину и спросил:
— Как батя?
— Ранило его. В госпиталь отправлен. За Волгу.
— Жить будет?
— Кто ж его знает...
Емельян сочувственно похлопал Зажигина по плечу и спросил:
— Гранаты при тебе?
— На месте.
— Ну, ребята, пошли! — скомандовал Усольцев и первым пошагал наверх по лестнице.
Уже трое суток команда Усольцев держала трехэтажный дом в своих руках. Нелегко он дался: лишились двух бойцов. Ваню Петропавловского вражина насквозь прошил автоматной очередью, он моментально скончался. А Клинов жил с полчаса, умирал тяжело, стонал и в бреду кого-то звал, с кем-то ругался, напоследок прокричал: «Эх, Самара-городок...» — и умолк. Похоронили обоих у самого дома. Еле вырыли могилку: немцы строчили без удержу по дому, но Галстян со своим пулеметом прикрыл землекопов — Зажигина и Нечаева. Своими лопатами они сравнительно быстро одолели тяжелый грунт и уложили рядышком Петропавловского и Клинова, затем засыпали их и даже на фанере написали, кто здесь покоится. Не было музыки, но зато стрельбы было под завязку. И ракеты в небе висели.
Снова впятером остались, впятером на такой большой дом. Однако ж не в том суть, что дом громадный, надо было поудобнее определиться в нем, занять такой угол, который больше всего подходил бы для удержания позиции. А она, позиция эта, очень выгодна, отсюда из дома противник хорошо просматривался, и любые его попытки продвинуться на этом участке к Волге своевременно пресекались. Усольцев сразу определил, что занимать надо западный торец дома — первый подъезд. Так и сделал. И вот уже три дня немцы ни на метр не могут продвинуться, хотя много раз — Усольцев со счету сбился — атаковали. Противник не жалел огня: все окна повыбивал, несколько пробоин в стене из орудия сделал, но гарнизон дома держался. Помогла сноровка: Усольцев избрал кочующую тактику, то они встречали неприятеля огнем с третьего этажа, то опускались на первый или второй. Такие действия запутывали немцев и, конечно же, помогали нашим уцелеть.
Дом выступом врубился в позиции неприятеля и доставлял ему немало хлопот. Немцы стервенели, искали способ подавить его, однажды попытались взрывчатку подложить, но не смогли осуществить замысел — пулемет Галстяна навсегда пригвоздил подрывников к земле. До сих пор взрывчатка и трупы лежали на асфальте перед домом.
На исходе третьего дня, когда пальба улеглась, Клим с Захаром спустились в подвал и в дальнем закутке, за дощатой стенкой услышали голоса — негромкие, осторожные. Постояли, прислушались — голоса стихли. Клим поднялся наверх и сообщил Усольцеву. Он тут же сам пришел в подвал.
— Кто здесь? — спросил Захар.
— Наверное, население. Слышал плач ребенка. Толкнули дверь — не поддается. Услышали шепот, вроде женский.
— Откройте! — произнес Емельян.
Кто-то мягко ступая, подошел к двери и спросил:
— Кто такие?
— Свои. Русские.
— Открывай, Анисья, наша мова, — произнес за дверью старческий голос.
Дверь распахнулась. Усольцев скользнул фонариком по узенькой комнате, вдоль стены которой на полатях, прижатые друг к другу, лежали люди — взрослые и дети.
— Целый колхоз, елки-моталки! — удивился Захар. Полати зашевелились, кое-кто приподнялся, а старый человек с рыжей бородой встал и зажег лампу. Скачущий на фитиле огонек блекло осветил закопченные стены.
— Закурить не буде? — спросил дед. Захар вынул кисет и подал деду.
— Тапереча бачу, што свои, — дед расплылся в улыбке.
— Правда, вы наши? — затараторила молодуха с длинными распущенными волосами. — Советские?
— Не сумневайтесь, — ответил Захар. — Мы — Красная Армия.
— Ура! — выкрикнул писклявый голос.
— Не надо так громко, — сказал Емельян. — Немцы услышат.
— Проклятое отродье, — сплюнул дед. — Вишь, куды нас нехристи втолкали. На волю не вылазим. Чахнем тута.
Усольцев поинтересовался: кто где жил?
— Я из ентого дому, — ответил дед. — Кое-хто из суседних, порушенных. А вон тот малец, чернявый который, издалеча.
Усольцев подошел к полатям, где лежал черненький кудрявый мальчик лет пяти и испуганно смотрел своими крупными глазами на незнакомого. Он жался к пожилой женщине.
— Не бойся, Додик, — успокаивала мальчика женщина. — Дядя добрый...
— Откуда ты, черныш?
— Я — грузин, — боязливо выговорил Додик. Женщина засмеялась и пояснила:
— Мы научили его, чтоб говорил немцам, что он грузин. Вот и вам сказал. Умница...
— А вообще, ен яврейчик, — встрял дед. — Мы яво от ерманцев прячем. Вишь, уберегли.
Женщина, обняв Додика, рассказала Усольцеву и Нечаеву печальную историю про то, как однажды немцы, подкатив на крытой брезентом машине к дому, где гостили Додик, его мама и взрослая сестренка, приехавшие из Витебска, учинили облаву. Выгнали всех на улицу и начали заталкивать в кузов. Додик поскользнулся и у колеса упал. А поблизости стоял парень лет пятнадцати — Сидоров Коля, он схватил Додика и скрылся. Немцы ничего не заметили. Парень этот на руках принес мальчика в квартиру к своей маме.