— Чего-то я не понимаю… Что же тогда главнее любви?
— Сама жизнь. Дело, которое есть у тебя. Хотя ты, мне кажется, еще не нашла его.
— Дело… — неуверенно протянула Фроська. — Вот у тебя свое дело, летчицкое. Так сама же говоришь: чуть шею не свернула.
— Ради дела стоит рисковать. А вот ради любви — вряд ли. Потому что тут все зависит не только от тебя, а еще от другого человека. От того, сможешь ли ты на него полностью положиться.
— Это у разных людей по-разному бывает…
— Конечно. Хочешь я расскажу тебе про свою жизнь.
Наслушалась Фроська, наохалась и наплакалась — вот это была жизнь… Почище, однако, чем житие Параскевы-пятницы или великомученицы святой Варвары. Да и то рассудить: святые девы ради веры муки-страдания принимали, а оно, как ни говори, — дело благостное, возвышающее. А эта Светлана-летчица непонятно из-за чего терпела, сердцем и душой изводилась: и в огне горела, и в воде тонула, и под расстрелом стояла, дочку похоронила и с двумя мужьями развестись успела. Ей бы, кажись, угомониться давно пора, семью завести, тихими бабьими радостями наслаждаться — ведь уже за тридцать перевалило. А она на громыхалке своей над тайгой носится, народ пужает-агитирует, жизнь ни в копейку не ставит. Нешто эта женская доля?
— Бесшабашная ты… — пригорюнилась Фроська, дивясь спокойствию, с которым летчица рассказывала про жизненные свои передряги. — Натерпелась, насмотрелась, горемычная, — а чего ради?
— Так в этом и состоит жизнь! — рассмеялась Светлана. — Надо чтобы было интересно, чтобы всегда была большая цель. Смысл жизни определяющая. Понимаешь? Нужно не просто жить — это и корова умеет, а бороться, побеждать, постоянно идти вперед.
— Ты небось партейная?
— Да. А что?
— То-то и сказываешь, как по радио: «бороться, побеждать». А куда мне бороться, кержачке неумытой, дуре неграмотной? Тебе хорошо говорить: у тебя вон и орден золотой, и ливарверт в кармане. Мне-то с кем и за что бороться?
— Да хоть бы за себя, за свою лучшую долю. К примеру — за свою любовь бороться, — усмехнулась летчица, опять щелкнув портсигаром. — Я ведь вижу, что ты все время киснешь. Нелады у тебя с любовью-то, Угадала?
— Да уж угадала…
Уходила Фроська под вечер, чувствуя легкость и ясность на сердце, какую-то дивную просветленность — вот так же, с такой внутренней успокоенностью, покидала она вечерние моленья в свое первогодье в Авдотьиной пустыне. Ни о чем не думалось, ничто не тяготило, не заботило ее, все трудности житейские словно были теперь отсортированы, упрощены до изначальной своей сути и расставлены по порядку, в полной аккуратности, как горшки и кринки по полкам в хозяйском погребе. Они теперь не тревожили и не мешали: стоят себе, и пускай стоят до лоры до времени, до подходящей надобности.
Фроська присела на больничном крылечке, наблюдая, как село постепенно делалось ночным: растворялись в сумерках очертания домов, желтыми пятнами вспыхивали окна, и пятна эти выкладывали ровную дорожку вдоль берега Шульбы. Почему-то не хотелось уходить…
Невдалеке по булыжникам затарахтела телега, свернула в темноте и въехала в больничный двор.
— Эй, фершал! — послышался мальчишеский голос. — Принимай ранетого человека!
В свете надкрылечного фонаря появилась бричка с высокими бортами. Белоголовый парнишка — возчик замотал вожжи, спрыгнул на землю.
— Не слышишь, что ли? Фершала скорее зови.
Очевидно, он узнал Фроську, да и она сразу припомнила: один из кержачат, из бесенят Кержацкой пади, которые обычно по утрам пескарей удят у моста.
— Кого привез-то?
— Кого-кого… Батьку своего привез, вот кого. Да зови, тебе говорят!
В телеге, на холщовом рядне, постеленном на сене, лежал Егор Савушкин, жмурился от света, прикрывая рукой окровавленную бороду. Штаны и рубаха изодраны в клочья, густо заляпаны черными пятнами крови. Он тихо стонал, матерился, когда тетки-санитарки под руки повели его к дверям.
— Кто это его так? — участливо спросила Фроська.
— Степанидины варнаки, — ответил мальчик. — Сучьи выродки… Сперва собак своих натравили, а потом палками били. — Он заплакал, кулаками размазал слезы, с детской яростью погрозил в темноту. — Ну погодите, мироеды! Вот как вырасту, уж я вам отомщу! Уж я вам припомню!
— За что избили-то? — Фроська нагнулась, хотела было приласкать Савушкина-младшего, но тот хмуро отстранил ее руку, насупился.
— Больно любопытная! Вот как саму-то поймают тебя да отхлестают валежиной, тогда узнаешь за что.
Не любил Вахромеев торчать в сельсоветской канцелярии, а полдня пришлось отдать: просидел у телефона. Сначала из райисполкома названивали, требовали отчетов за полугодовые сметы и еще велели немедля расходовать средства, выделенные на кержацкое переселение. Строго предупредили: деньги должны быть реализованы до конца текущего года.
Вахромеев прямо скис от такого непотребства; кому давать ссуды, когда кержачье и не помышляет о новоселье, их трактором не выпихнешь из насиженной щели…
Потом из областного центра начальник какой-то в трубку покрикивал, аэропланом интересовался — как будто черемшанцы виноваты, что воздушная тарахтелка тут у них шлепнулась. Сами небось оконфузились, незачем бабу посылать на серьезное дело.
Приказали держать круглосуточную охрану — пока ремонтники не прибудут. Ну об этом Вахромеев и без них давно догадался: милиционер Бурнашов Василий построил при аэроплане сторожевой шалаш, живет там с личной охотничьей собакой.
А вот о летчице Вахромеев ничего толком не знал: лежит в местной больнице с переломом руки. Состояние вроде бы хорошее. Почему «вроде бы»? Потому что Вахромеев не больничная сиделка, а председатель сельсовета и у него на данный момент есть дело поважнее: например, сенокос, а также коммунальное обеспечение трудящихся.
Областной начальник обозвал такой ответ «политическим недомыслием» и велел переключить телефон на черемшанскую больницу.
Вахромеев пожалел, что погорячился («Так ведь спозаранку трезвонят без передыху! Осточертели!»), вышел во двор, вскочил на Гнедка и поехал в больницу, надо и в самом деле навестить эту бедолагу-летчицу да Егоршу Савушкина проведать. Жалко мужика, хотя, между прочим, пострадал по своей дурости: кто же с кержаками в одиночку связывается?
А сообразил Егорша: самый солнечный, тучный и удобный клин застолбил. Надо будет сегодня же законным порядком закрепить за ним дворовый участок. Только как быть с остальными переселенцами, теперь ведь и вовсе бояться станут?..
С летчицей побеседовать не удалось: принимала лечебные процедуры. А с Егоршей оказалось проще: он сидел на подоконнике, грелся на солнышке и чинил суровой ниткой изорванные штаны. Под левым глазом темнел здоровенный синяк.
— Ну как дела, Аника-воин? — поздоровался Вахромеев.
— Да вот сижу, поджидаю, — ухмыльнулся Егорша, трогая пальцами распухшие губы.
— Это кого же?
— Степанидиных суразов. Думаю, кого-нибудь из троих должны доставить сюды. Я им вчера тоже ребра пересчитал.
— Как было-то?
— Да так и было, — Егорша отложил иголку, поскреб в лохматом затылке, ойкнул, матюкнулся — руку заломило. — Встрели они меня, значица, у Холодного ключа — я там жерди рубил на оградину. Дак боятся сами-то сволочи — спустили на меня свою свору: у них собаки, сам знаешь, — медвежатники. Однако ничего. Споймал я двух-то кобелей за загривки да и шабарнул об лесину. Вышиб, значица, собачий дух. Ну а они, братья то есть, тут как тут. Загоношились, поперли на меня с палками-поленьями. Старшой-то, Гераська, слышь, что мне сказывал: ты, грит, поганец христопродавец, пошто божью тварь жизни лишил? Ты, грит, помнишь, как писано: «Сотвори господь собаку и повеле стрещи Адама». Против бога идешь, Иуда? Да и хрястнул меня поперек спины. А потом, что же, — причастились как полагается. Я ведь должником не люблю оставаться, а кулак у меня потяжельше палки будет. Это без бахвальства сказываю.
— Судить их станут! — зло выдохнул Вахромеев. — За бандитское нападение.
— Да иди ты со своим судом! — отмахнулся Егорша. — Нам, кержакам, мирской суд не указ — сами разберемся.
— Передам дело в суд, — заупрямился Вахромеев. — А ты напишешь заявление, как пострадавший.
— Сдурел ты, никак? — рассердился, нахохлился Егорша. — На позор меня выставлять? Да когда это было слыхано, чтобы Егорша Савушкин в пострадавших ходил? Али не помнишь, как я в школе вас дюжинами лупил? И тебе перепадало, промежду прочим.
— Охламон неотесанный, — в сердцах сказал Вахромеев и, повернувшись, направился к воротам. Нет, не потому что обиделся на упрямого черторожего Егорку — председатель только сейчас понял, что ему надо делать. И немедленно.