— Допустим, со стороны образования у тебя плюс… Со стороны соцпроисхождения тоже плюс: бедняцко-крестьянское. Должность твоя позволяет, даже требует. Но вот твой морально-политический облик… Эх! — Степан с силой сдавил пальцы, и они хрустнули, как деревянная клетушка-мышеловка, на которую случайно сели. — Внушаешь ты мне подозрения в этом, Полторанин! Сильные подозрения!
— Да я вроде ничего… — смутился Гошка. — Раньше верно бывало… По молодости, по глупости…
Комсорг еще немного побегал, потрещал пальцами и вдруг резко замер, словно наткнулся на невидимый барьер. Отчаянно рубанул рукой.
— Ладно, Полторанин! Раздевайся!
Гошка вытаращил глаза:
— Ка… как раздевайся?
— До пояса раздевайся, скидывай гимнастерку. Включаю тебя в бригаду «Комсомольский аврал». В качестве первого общественного поручения.
— А зачем?
— Будешь работать с ребятами, делать разметку. Для каждого дома, двора, для каждого огорода.
Гошка удивленно отступил на шаг, снял фуражку и вытер мокрый лоб: это еще что за новости? Какой такой аврал?
— А я, между прочим, на службе, — сказал Гошка. — Мне в двадцать ноль-ноль заступать в наряд. Днем по инструкции положено отдыхать, выспаться перед ночной вахтой.
— Ты что, отказываешься?
— Не отказываюсь, а не имею возможности. Этим твоим архаровцам делать нечего — они же школьники, на каникулах находятся, вот и пускай вкалывают. А я на службе.
«Да и вообще, — подумал Гошка, — чего это ради стану я, служивый, уважаемый человек, отмеченный наградой, копаться в земле вместе с сопливыми желторотиками? На виду у всей Черемши, да к тому же задаром, за здорово живешь. Видали, нашли дурачка…»
— Вот делают воскресники, так я, может, и подумаю, — сказал Гошка.
— Ты лучше сейчас подумай.
— Нет, — отрезал Гошка. — Сейчас думать не желаю. Больно жарко, голова трещит. («Пойти опохмелиться, что ли?»)
— Ну и валяй отсюда. Не о чем нам говорить! — рассердился Степан.
«Вот так, язви тебя в душу! — без сожаления, даже с иронией подумал Гошка. — Всюду баш на баш, иначе не договоришься. В первую очередь — от тебя требуют, а за так — не найдется простак. Что же такое получается? А ежели ты душу распахнул навстречу революционной жизни, ежели всерьез задумал перековаться?»
Гошка грустно посмотрел на часы, поболтал ими на ремешке: без пяти двенадцать. Надо, пожалуй, пойти в столовку, она сейчас уже открывается. Выпить кружку пива, а уж тогда поразмышлять насчет житья-бытья. Да и народу наконец показаться, а то за полдня никого путевого, кроме нескольких молокососов, не встретил во всей Черемше.
И отчего это люди с пристрастием друг к другу относятся, почему норовят обязательно наступить на мозоль? А ведь пишется везде «братья по классу». Крупными буквами. Эх-ма… Елки-палки, щи с малиной…
Возле столовой, кроме бродячей собаки, лежащей на мураве сбоку крыльца, еще никого не было, однако у пивного ларька, с теневой стороны, слышались голоса. И пожалуй, знакомые. Это гужевались, давили бутылку плодово-ягодного два давних Тошкиных приятеля из приезжих переселенцев — два Ваньки. Когда-то Гошка даже водил с ними компанию.
— Наше вам, — кивнул Гошка. — Сосете? А промфинплан горит.
— Пущай горит, — сказал дылдастый Ванька-черный. — Мы, однако, не пожарники.
Оба парня уже были «под мухой», вино они мешали с пивом, наливая в пивные кружки, и обалдевали прямо на глазах. «Через полчаса брякнутся тут же на этих камнях. Как пить дать», — прикинул Гошка и заказал кружку пива.
Захмелевшие ребята полезли к Гошке с объяснениями, всякими дурацкими откровенностями, начали было щупать да дергать за штаны: на прочность, дескать, не вывалишься ли из них? Но Гошка быстренько отвадил остряков.
Ванька-белый, поменьше ростом, держался исправно, больше помалкивал, а у Ваньки-черного был явно поганый язык: молол без передыху разную дребедень, в которой похвальба пополам с матерщиной. Потом попросил совета: кержаки, мол, деньги хорошие дают, за то, чтобы девку одну как следует проучить. Прижать где-нибудь и хворостиной отделать. Шибко, говорят, старикам насолила.
— Так за чем дело? — спросил Гошка, потягивая теплое пиво.
— Да понимаешь… Знакомая она наша, вместе работаем… Знает нас как облупленных. Может, ты возьмешься — дело-то стоящее. Мы на подхвате будем. Выгорит — никто внакладе не останется.
— Что за девка?
— Кержачка одна. Бровастая такая, с косой. В сиреневой майке ходит. Вообще-то ничего, тепленькая.
— Уж не с ней ли я вас на мосту видел?
— Точно, с ней. Мы, понимаешь, с Ванькой по рукам ударили. На бутылку. Кто, значит, первый обкрутит ее. Чего-то не получается.
— Ну и гады же вы… — Гошка с сожалением посмотрел на оставшееся в кружке пиво, помедлил и выплеснул его Ваньке-черному в лицо. — Умойся вот, паскуда, и подумай, о чем ты бормочешь.
Тоскливо и муторно сделалось Гошке. Он вдруг вспомнил солнечный школьный класс, пепельную Грунькину косу, пушистую, отливающую золотыми искорками, вспомнил с горечью дурацкую свою любовь… Он три года не осмеливался ей признаться, а потом пришел лысый дядька и купил Груньку вместе с косой и родинкой на левой щеке. Одни берут за деньги, а другие подлостью— вот как эти два слюнявых недоноска.
— Запомните, оглоеды: если вы хоть пальцем тронете эту девку, я вас обоих порешу. На том свете достану— вы меня знаете.
Парни перестали петушиться, пьяно загалдели, но Гошка не стал их слушать и втолковывать не стал: и так все понятно. К тому же им хорошо известно, что слов на ветер он не бросает.
Пекло опять, как накануне перед ночной грозой. Гимнастерка на плечах прокалилась, под ремнем выступили мокрые полосы. Навстречу Гошке валил в столовку рабочий люд со стройки, иные здоровались, иные останавливались, удивленно глядели вслед: форма и впрямь ему была к лицу.
Однако самого Гошку это уже не интересовало — утреннее празднично-хвастливое настроение окончательно улетучилось. Хотелось пить и еще хотелось как следует выспаться перед нарядом. Он об этом и думал сейчас.
Со вчерашнего дня Гошку перевели в новое общежитие — для молодых специалистов. Находилось оно в итээровском городке. И если утром Гошка думал об этом с гордостью, то сейчас досадливо морщился: предстояло еще километр топать по жаре.
На околице, у коровьего выгона, Гошку догнала Дуняшка Троеглазова, утренняя настырная «санитарка». Еле отдышалась, слизывая с верхней губы капельки нота.
— Вот письмо Груня велела доставить… Я ей сказала, что видела тебя в новой форме. А она письмо написала. Читай и давай ответ.
— Прямо сейчас? — прищурился Гошка.
— Да уж так приказано.
Гошка развернул треугольник, без особого интереса прочитал торопливые строчки: Грунька назначала ему свидание у Коровьего камня в десять часов. Ничего особенного, если не считать капризного приказного тона. Гошка ухмыльнулся, повел плечом: неужели она не понимает, что время, когда ей можно и нужно было приказывать ему, давно прошло?
Он хотел было порвать письмо, однако вспомнил про ответ, пристроив листок на донышке фуражки, написал карандашом косо, вроде резолюции: «Отказать. С брошенными не вожусь». И расписался.
Свернул письмо в прежний треугольник, вручил Дуняшке. Та искренне удивилась:
— Так мало?
— Это не мало, а много, — сказал Гошка.
Стояло первое воскресенье августа — канун госпожинок, двухнедельного «сладкого» поста: было время, когда в тайге «переламывалось» лето, отцветала сарана, а по осинникам несмело проглядывала ранняя желтизна. Уже копнили сено, вострили серпы для отяжелевших ржаных клиньев, докашивали травяные мыски меж сумрачных пихтачей.
Событие, которое произошло в это воскресенье, даже старикам не с чем было сравнивать, разве только с «огненным зубом» — пророческим видением в ночном небе летом четырнадцатого года. Как раз накануне мировой войны.
В полдень накатилось из-за Ивановского белка басовитое шмелиное гудение, потом мощно наросло, затарахтело и разверзлись небеса, обрушив на пустынную прокаленную зноем улицу невообразимый грохот, от которого дворовые псы срывались с цепей, а коровье стадо убежало под гору Золотуху, в ужасе задрав хвосты, как от оводинного бзика.
Над Черемшой летела огромная грязно-зеленая двукрылая птица. Выскочив на крылечки, старухи крестились и опрометью бежали в избы ставить свечки у чудотворных икон.
А первым разглядел диковинную птицу Андрюшка Савушкин, как раз, когда они с отцом разгрузили на Зареченском взгорке бричку с бревнами для сруба. Глазастый Андрюха всмотрелся из-под ладони и заорал вдруг благим матом, будто под отцовским ремнем:
— Ироплан!! Ироплан!!
Брюхатая Пелагея — Андрюшкина мать, пришедшая разглядеться на будущее подворье, в страхе прикрыла платком рот, дважды перекрестилась: