Я сбился с дороги и пришел к старому ветряку. Не тот ли это ветряк, у которого стоял немец с пулеметом? Неподвижные крылья ветряка под ударами ветра скрипели, и весь он содрогался и гудел, точно работали мельничные жернова. Внутри было тепло и мельнично-уютно, пахло мышами, паутиной. Я уже собирался переждать первую темноту, пока взойдет луна, когда вблизи ясно послышался стук копыт. Во тьме не видно было ни коней, ни всадников, но бодро звучали громкие русские голоса.
— Левее, левее, бери на Казацкое, — сказал один.
— Что, это здесь застрял Сидельников из автобата? — спросил другой.
— Ворона этот Сидельников.
Я пошел за голосами и вскоре очутился на дороге; перед глазами из земли выросли темные строения, совсем рядом сверкнул свет: приоткрыли дверь. Я был в деревне. Через несколько шагов у избы наткнулся на груженную железными бочками машину. Я обошел ее кругом: полуторатонка! Это, наверное, и есть «ворона Сидельников». Теперь я постучал в избу.
— Кто там? — спросил из-за двери женский голос.
И впервые за все это время я ответил громко:
— Русский!
Загремел засов, свет ударил в глаза, и мягкий, приятный, звучный женский голос сказал:
— Пожалуйста, входите, товарищ!
Фронт! Вы представляете себе дороги, забитые колоннами подходящих войск, беспрерывную линию траншей и колючей проволоки, снайперов, следящих за каждой двигающейся на поле кочкой, понатыканные всюду секреты, засады, мимо которых придется ползти адской ночью, выбирая проход между ракетчиками.
А вот бывает совсем и не так. Вражеские войска прошли стороной, по асфальту, а тут пусто, по-осеннему мирно, отдохновенно, и вдруг на каком-то повороте дороги — длинная стрела к лесу: «Хозяйство Полушкина — 300 метров»; в лесу нет уже хозяйства Полушкина, но среди лапчатых елей обдает сладким теплым дымом обжитого места.
Вдали в поле проскочил камуфлированный броневичок. Наш или немецкий?
И вот неожиданно в рассветной дымке посреди пустой деревни вдруг встретился красноармеец, идущий от источника с брезентовым ведром, на котором изображен красный крест, и сказал, что тут санитарный взвод.
По дороге навстречу скакали всадники в шинелях и черных пальто: разведка.
И вот уже пошла штабная шестовка, встречаются мотористы БАО, писари АХО в зеленых фуражках, краснощекие регулировщицы с флажками! Дома!
…Иду назад по замерзшему каменному полю, и оно не кажется теперь диким, необитаемым, плывут над ним светлые облака, и льется из них нежный розовый свет восходящего солнца. Спускаюсь в овраг — и не такой он уже крутой и заброшенный здесь, в низине, только гуще пахнет землей, увядшими листьями.
Вот и лес, в котором остались товарищи.
Среди деревьев мелькают повязки раненых. Как странно, что они еще ничего не знают, что у них такие землистые, измученные, безнадежные лица.
— Наши! — кричу я. — Наши! Эй вы, слышите?
…Они не идут, они бегут беспорядочной толпой. Опять овраг, серое поле, стрела «Хозяйство Полушкина».
— Вон, вон, за соснами!
Теперь уже все видят двигающиеся между деревьями красные звезды на башнях танков.
И все, кто мог и не мог: раненые на костылях, женщины с детьми на руках, мальчики, — рванулись через поле к танкам. Они бежали, падали, подымались, снова бежали и кричали.
Никто не мог после сказать и припомнить, что он кричал. Кричали: «Ура! Наши!» Кричали: «Братцы, танки!» Кричали: «Русские!» И просто кричали: «Мама!»
И многие плакали.
Как мираж на горизонте появился и поплыл навстречу, весь в живых, подымающихся к небу голубых дымах, освещенный ярким восходящим солнцем, белый город.
Было такое же раннее утро, когда мы выходили из Киева к дарницким мостам. Сколько времени прошло с тех пор? Год, десять лет, целая жизнь? Неужели это было только два с половиной месяца назад? Неужели в семьдесят девять дней можно столько втиснуть?
Позади Киевская, Полтавская, Харьковская, Сумская, Курская области, а тут уже Воронежская. Если бы идти в мирное время по шоссе, по асфальтовым дорогам напрямик, то семьсот километров, а сейчас, считая все крюки, обходы, будет и вся тысяча.
Там, вдали, где был город, в воздухе что-то рождалось, сначала жалобное, тоненькое, пискливое, точно кричал ребенок, которого не выпускали на улицу, а потом, набирая силы, все громче, басом, сотрясая окрестности.
— Что это? — спросил я шофера, который копался в моторе остановившейся на дороге машины.
Шофер удивленно взглянул на меня.
— Фабрика, что, не понимаешь?
— А-а!
Фабричный гудок ревел протяжно, долго в пустынном одиночестве утра, и казалось, все напрасно. Но вот на его призыв откликнулся еще один гудок, а потом и третий, и слились в едином хоре, который звал город с синими дымами, белые пустынные поля проснуться, жить, трудиться. С внезапной силой вернулось чувство возможности жизни.
Гудки гудели, и я шел вперед. И когда гудки стихли, то в наступившей тишине услышал характерный шум проснувшегося большого города: удары железа, сигналы машин, дальние приглушенные крики.
Навстречу шла женщина в белом пуховом платке с кошелкой.
— Здравствуйте! — нараспев сказала она с той нежностью и доброжелательностью, с которыми обращаются русские люди на дорогах к незнакомым людям. Что-то горячее, твердое подкатилось к горлу. Хотелось стать на колени и целовать землю, на которой стояли я и эта женщина в белом пуховом платке.
— Товарищ, вы больны, вам плохо? — спросила она.
— Мне хорошо, мне еще никогда не было так хорошо! — сказал я.
— Ну и на здоровьечко, — улыбнулась она.
Голос этой женщины, далекая солдатская песня, звон самолета в ясном небе, березовая рощица, светящаяся удивительной чистотой и белизной, — все это сливалось в единую, радостную, свободную и светлую картину.
На заснеженном пустыре за городом проходило военное учение. Молоденький лейтенант, наверное только из училища, в новой щегольской шинельке со свежими малиновыми петлицами и в новенькой ушанке, с новой блестящей звездочкой, раскатисто, упиваясь своим голосом, выкрикивал команду. Я постоял возле. Он удивленно поглядел на меня, и разрумянившееся, счастливое лицо его говорило: «Видишь, как хорошо и ладно я это делаю, и понимаешь теперь, какое дело война!»
Появились домики, плетни заснеженных огородов. Улицу переходили цепочкой гуси, шествовали они мирно, спокойно, величаво вытянув шеи, и изредка сердито гоготали. Маленькая девочка в красном капоре, из открытой калитки наблюдавшая за гусями, тихо и счастливо засмеялась.
— Хорошо? — спросил я.
— Ага! — она снова засмеялась.
Я шел тихой праздничной улицей, мимо маленьких деревянных домиков с красными флагами над карнизами окон, мимо сугробов у ворот, палисадников.
И эти липы в белом пушистом инее, и ярко-красные флаги на ветру, скрип журавлей, дальние голоса… Будто я жил на этой улице давным-давно. И этого деда в тулупе и старой буденовке я узнал; и эту женщину, которая провожала своего внука в школу; и самого внука с клеенчатым портфелем в руках; и даже пробегающего через улицу пса, которого, наверное, зовут Серый.
— Серый!
Он остановился и строго-дружелюбно поглядел: «Откуда знаешь?»
Я шел все дальше и дальше и вот услышал из репродуктора знакомый спокойный голос. Если бы одновременно закричали, запели, заговорили тысячи радиостанций, все равно из какофонии мирового эфира, из обрывков мелодий, писка, лая, чужого бреда — от Аляски до Антарктиды — я сразу сердцем уловил бы голос Москвы.
Это был голос отчизны, страны, где я учился в школе, где ребенком бегал по высокой траве, где жили мать, брат и сестры, все товарищи и друзья.
Из дома на противоположной стороне улицы вышел человек в ватнике и замасленной рабочей ушанке.
— Вы кого-нибудь ищете? — спросил он.
— Нет.
Он тоже прислушался к радио.
— Что случилось? — тревожно сказал он.
— Ничего.
Он удивленно взглянул на меня и пошел своей дорогой.
А я стоял с колотящимся сердцем и слушал радио, полный бесконечной, единственной на всю жизнь любви.
И душа, жившая все это время в постоянном и суровом напряжении, как бы отделенная глухой стеной от впечатлений и воспоминаний, которые могли ее ослабить, внезапно и сразу открылась, музыка, сменившая речь, лилась в душу, как чистая река, напоминая об огромном мире, в котором есть музыка, книги, и смех, и беседы с товарищами, и поезда, и новые города, и все, что я любил.
Я иду через весь город, иду и читаю на углах: «Улица Лермонтова», «Улица Чехова», «Улица Ленина». Я иду по улицам и, как самую прекрасную на свете книгу, читаю вывески: «Городские ясли», «Школа механизаторов», «Контора лесопитомника»…