С побывки Георгия — как сон, неожиданной и короткой, как вздох, — Ольга ощутила в душе своей неясные, но глубокие перемены. Перестрадав сполна свой, как ей казалось, безрассудный шаг, понеся от Георгия в самые тяжелые дни своей жизни и этим в какой-то мере искупив вину, она внезапно именно в этом своем поступке увидела истинный грех, не менее тяжелый, чем ее слепая неверность. Она ощутила это, как ощущают зарождение боли, когда ее еще нельзя определить и обозначить, но она уже обнаружилась в неясной тревоге и тяжести, уже угнетает душу и требует своего опознания.
Чувство вины, на первых порах глухое, глубоко упрятанное, с известием о гибели мужа стиснуло Ольгино сердце безжалостной силой и не отпускало уже никогда. Георгий мог бы, может быть, и простить, без него долг принять было некому, — значит, возвращать его надо было всю жизнь.
Пытаясь как можно далее уйти от событий памятного вечера, отвести от себя всякие возможные подозрения, Ольга, как могла, сторонилась бригадира, уклонялась от разговоров с ним и наедине, и особенно на людях, однако достигла этим совершенно иного результата. Дошлые товарки долго не рассуждали по поводу ее вдруг пробудившейся замкнутости: отчуждаешься, — значит, дело нечисто. Имея же перед глазами неискушенного в маскировке Труфанова, домыслить, где собака зарыта, было делом совсем уже нехитрым.
К весне кто-то первым взглядом приметил изобличающее округление живота. «Святой дух, — провещала разбитная Вера Верижникова, напарница Ольги, — где-то туточка…»
Догадки догадками. До поры до времени какого-либо веского подтверждения им не было, во всяком случае до того часа, как бригадир по собственному почину перевел Ольгу на работу полегче и повыгодней. Тут для досужих глаз все как бы и прояснилось, не хватало разве что какой-то самой малости, вроде как зримого образа.
И когда после долгого пребывания в госпитале Ольга возвратилась домой и принесла с собой дочку, а навестившие ее сослуживцы ничего не нашли в мелком личике новорожденной ни от плавности Ольгиных щек, ни от стиснутого лба рябого Георгия, ниточка исхода выпрялась сама собой — «инородная».
«На чужой роток не накинешь платок», — думала Ольга и до некоторых пор жила спокойно, пока однажды Труфанову не удалось застать ее одну в кладовке и с глазу на глаз не сказать, что, дескать, пусть она ничего не думает, он ни при каких обстоятельствах не откажется от ребенка. Сам он конечно же не сомневался в своем отцовстве.
У Ольги язык отнялся. Придя в себя, она горячо и путано стала объяснять, что это чушь, что Зинка — дочь Георгия, который из-за ранения был отпущен в отпуск, но по дороге утерял документы и, опасаясь патрулей, побыл в доме тайком.
— У него, наверно, украли отпускное, понимаешь? — выдумывала она на ходу. — А какое сейчас время? Сразу б зацапали…
— Да он же, говоришь, раненый?..
— Ну да, раненый, — тут Ольга говорила правду, и слова получились легкие и крепкие, — но подлеченный, он же из госпиталя добирался в часть, то есть уже после дома…
Труфанов ошарашенно моргал, а Ольга, не давая ему ничего сказать, разворачивала и разворачивала скрываемое до поры полотно. К тому, что было на самом деле, она для верности надбавила столько убеждающих подробностей, что Семен Федорович, обескураженный поначалу ее горькими и жаркими словами, постепенно успокоился и решил, что Ольга определенно обманывает его.
Ни в чем не уверила Ольга Семена Федоровича, не успокоила, однако пыл и отчаянность, с которыми она объясняла ему положение вещей и eщe раз просила забыть их случайную встречу, он воспринял остро. Он согласился с тем, что Георгий мог побывать у своих тайно («Спроси у ребят», — в конце концов предложила Ольга), но странное совпадение сроков, раннее рождение девочки, наконец, непохожесть ее ни на Ольгу, ни на Георгия говорило не в пользу главного Ольгиного утверждения, и он усмотрел в этом преднамеренный, обусловленный самим характером Ольги шаг. Он подумал, что она просто-напросто решила снять с него какую бы то ни было ответственность, освободить его совесть от непотребного груза, напоминавшего о себе и днем, и ночью, в тишине квартиры и шуме цеха, и особенно при виде ее самой, Ольги.
Решительность или, скорее, горячность, с которой отмела Ольга его робкую попытку принять участие в своей судьбе, сразу установила необъяснимые пределы, преодолеть которые, как потом оказалось, было совсем не легко.
Во второй раз, например, она вообще ничего не стала отвечать на его вопросы, только покачала невесело головой, вздохнула и пошла себе. «Ну, хорошо, Оля! Ну, хорошо…» В этих словах вдогонку он просто половиком лег ей под ноги, на все согласился, лишь бы не отходила так далеко, не лишала бы последней, надежды. А на что на все, собственно, согласился? Не на то ли, что оставит ее в покое, о чем она упрашивала его еще при первом объяснении? Пусть так…
Как бы то ни было, мало-помалу все пошло на убыль: и обида Семена Федоровича на отповедь Ольги, и его влечение к ней, и даже — чего бы он на первых порах и предположить не мог — озабоченность судьбою ее трудно растущей дочери…
Так бы все, может быть, и потонуло бы окончательно, и заросло бы тиной на дне души, заглохло бы и забылось, если бы однажды Ольга не привела на завод незаметно как поднявшуюся дочь.
Худенькая, оробелая, Зинка, как маленькая, цепко держалась за ее руку и тревожно озиралась по сторонам. Мало кто не задержал на ней долгого, удивленного взгляда, — притягивала миловидность тонкого лица.
Вот тут и колыхнулась в памяти у ветеранов давно забытая история. Бабы без особого труда отыскали в Ольгиной красавице дочке что-то от портрета Семена Федоровича, перешедшего к тому времени в другой цех.
Ручеек молвы дотек и до Зинкиных ушей, но она, видно по возрасту, даже удивиться не сумела необычному делу. Позже, повзрослев, пообвыкнув в компании рабочего люда, она нет-нет да и возвращалась в мыслях к пугающим бабьим откровенностям и все более поддавалась их разъедающей душу власти.
У матери она ничего об этом не спрашивала, чувствуя, что вопросы такого рода неприятны и даже нечестны. Но червь сомнения точил все сильнее, сопротивляться Зинка ничему не умела и, наконец не выдержав, она сбегала в цех, где работал Труфанов, посмотреть и успокоиться.
Она увидела его и действительно успокоилась. Он показался ей до смешного старым — просто дед, да и только. Волосы — седые, усы, скрывающие верхнюю губу, — тоже седые, сутулая спина. Зинка дважды незаметно прошлась мимо него, услышала его голос — блеклый, тоже старый. Вот тут-то — как говорится, задышав посвободнее, — она и отважилась задать матери тягостный вопрос.
Ольга — в тот вечер, как на случай, она была в добрейшем настроении — долго смеялась, то и дело вытирая слезящийся глаз и качая головой, укоризненно глядя на смутившуюся дочь.
— Как тебе в башку-то такое пришло? — сказала она наконец, вдруг посерьезнев и в общем-то представляя себе, откуда дует ветер. — И непонятно даже, как могло прийти… Гм… Кто у нее отец?.. Вот уж спросит… Вот!..
Она подошла к комоду и вытащила из бокового ящика бабы Мотину шкатулку, где хранила документы, метрики детей, облигации, некоторые письма, фотокарточки.
— Вот он на службе, в Средней Азии служил, еще молодой… — Ольга слово «отец» даже не употребила, это разумелось само собой, и голос ее, несущий правду и родственную сопричастность, был тепел и ровен — как если бы звучал уже давно и никогда не прерывался.
И если бы Зинка была поопытней или, может быть, почерствее, попроще душой, этот голос сказал бы ей все до конца, не оставил бы в ее сердце и следа сомнений. Она пристально всматривалась в сухое напряженное лицо веснушчатого человека, видела в нем далекое отражение Саньки и Мишки — своих единокровных братьев… Ей хотелось взять зеркало и поставить его рядом с карточкой — а вдруг оно поможет уяснить и ее сходство с… отцом?
Но за зеркалом она не потянулась, а спросила:
— Он был рыжим?
— Почему? Не-ет, не рыжим… Откуда ты взяла? — Ольга приблизила фото к глазам. — A-а, вот это? — она потерла пальцем лицо Георгия. — Это оспяное, болел, еще холостым. Рябинки так и остались.
Ольга почувствовала, что Зинка «не узнала» отца и что сама она ни в чем ее не убедила. А в чем, собственно говоря, она должна ее убедить? В том, что отец есть отец, а дочь есть дочь? Что за чушь! «В какое время выходила! Побиралась, недоедала, недосыпала… Господи, твоя воля, что же это за наказание такое!..»
Обида волной подкатила к горлу. В сердцах Ольга швырнула на стол жиденькую стопку фотографий и сердито поджала губы. Зинка не обратила на это никакого внимания. Она тоже, словно убирая какой-то налет, несколько раз провела рукой по портретику и, как показалось Ольге, нервно, едва заметно мотнула головой, как бы отгоняя недоверие.