В тесной кухоньке, плотно заставленной белыми вещами, было не развернуться. Лида, вроде и с места не сходя, обращалась то к столу, то к плите, проносила над головами шкварчащую сковородку, разливала чай.
— Ешьте, мама. Это, правда, не очень, на скорую руку, но мы тут еще постряпаем…
— Ай, Лидушка, что не едят, того не варят. Спасибо, милая. А чай — это я люблю. Сама на старости лет научилась заваривать. Знаешь, сынок, Толик научил. Ага. Все как-то не различала вкуса: подкрашен кипяток — и ладно.
— Велика наука! Не жалей заварки — и все.
Михаилу показалось, что мать с умыслом вспомнила зятя, и вспомнила добром. А давно ли на чистую воду выводила? Пойми ее, елки-палки…
— Это-то верно, — согласилась Ольга, — а все-таки и уметь надо.
Хоть и недолгий, сон все-таки освежил Ольгу. Даже серое платье ее, в мелкий сиреневый цветочек, тоже вроде бы посвежело, отвисевшись за ночь на краешке стола. До сих пор лицо ее не потеряло ровности цвета, чистоты и матовости. Даже морщин, как и всегда при здоровой коже, было немного, и только губы как бы утопились слегка, хотя и целы были передние зубы, — видно, уж потому, что погрузнела вся и лицо покрупнело и порыхлело.
Ольга туго заплела косицу, накрутила жгуток на палец и пришпилила на затылке — оттого и лицо как-то выпятилось, раньше Михаил этого не замечал.
«Да ведь и старая уже. Нам бы, в такое-то время, дожить до ее лет…»— подумал он и сказал:
— У тебя симпатичное платье, — Лид, а?
— Правда, — сказала Лида. Она словно удивилась, дотрагиваясь осторожно до плеча свекрови. — Сами шили?
— Ну что ты, Лидушка, у меня и машинки-то нету. До войны была. И у Зинаиды тоже нет — ей и не до этого. Да и готовое покупать лучше, за один пошив платишь бог знает сколько. Нет, правда, прикинь…
Ольга ладошкой вытерла губы, потом достала из рукава пестрый носовичок и еще раз обмахнула рот и добавила:
— Да думала на обыденку — так, изношу по дому, а потом и самой понравилось: поехать куда, еще куда надеть. Толик подарил…
Вот тебе раз!.. Как же так Толик? Ведь она сама купила себе обнову, с пенсии, а Толик с Зинкой только и делали, что присутствовали при этом — все вместе зашли в универмаг. Толик, правда, сказал смехом, что это, мол, они дарят ей платье, но сути-то это не меняет. Ольга и сама не могла понять, отчего сказала про Толика, отчего вчера зла на него не хватало, а сегодня он то и дело с добрым словом соскакивает с языка…
— Симпатичное, — повторил Михаил, протягивая жене опорожненную чашку. — Лид, еще одну.
— Ай, сынок, дело стариковское — не ваше: всяко сойдет. Мне уже не вверх лететь.
Твердой рукой Ольга развела морщинки у платья на коленях, стряхнула невидимые крошки. Никто бы не уловил сокрушения в ее голосе, — давно ушла та пора, когда она долгое время чувствовала себя уже не молодой, но еще и не старой. Эта пора, не в пример отсеченной замужеством молодости, была одноцветной и долгой — точно полжизни захватила. Вся — в суете, в заботах, во всегдашнем напряжении. Вспомнишь ли день, когда не думала о грядущем, или ночь со спокойным сном? Что же спасало в эти безысходные часы, откуда силы брались? Значит, где-то была готова к крутым подъемам, по крови восприняла крестьянскую крепость, приноровилась? Или все-таки — молодость?
И так и жила много лет, а однажды посмотрела вдумчиво на себя в зеркало — и уныло удивилась: где ж это все, что было? Ссыпалось, как листва с дерева…
В тот день и угомонилась внутренне: иная жизнь подошла — приемли. Да и что зеркало, оно ли открыло глаза? Осветило миг — да и только. Душа износилась. Да и болезни всякие столько лет точили нутро… Если б на каждую хворь откликалась, как нынешние, — не один бы год лежачим набрала. Так иногда вступит в сердце — думаешь, не разожмет; или крестец заломит, закостенит — не согнуться, не разогнуться…
— Сейчас одежа у всех нарядная, Лидушка, слепой не видит. Все забогатели. Вон как в городе по выходным идут… Около кино пройдешь — как на ярмарке, особенно молодые, да если парой.
— Верно, верно. Какая-нибудь соплюшка, а на ней — кримплен, какой-нибудь финский костюм шерстяной, туфли на платформе за шестьдесят рублей.
— Гос-споди, от смерти, что ль?..
— А вот как хотите, — Лида заулыбалась. — А парики?
— Да-да… И сапоги? Такие, навроде чертовой кожи, в обтяжку?
— Чулки.
— Во-во, как чулки, и лодыжки наружу.
В душе Ольга не была против модной одежды молодых, ей претило видеть щеголих в возрасте, — в облегающих грузные бока брюках, с чужими волосами на голове, тщащихся спрятать хоть толику своих лет от постороннего глаза. Это — не семейный народ, думалось ей, потому как прихорашиваются обыкновенно — «на людей». И, поддерживая разговор с невесткой, она имела в виду далеко не тех, кого разумела та.
— Вообще-то сказать, и купить теперь все можно, были б деньги, не то что раньше. Разве что с жиру… У меня вот даже, можно сказать, ненадеванное кое-что лежит. А когда носить? Да и перед кем? А так, привыкнешь к чему: не рваное, чистое — ну и куда с добром.
По Ольгиному лицу вдруг словно свет пробежал и согрел его — разгладились складки, пояснели глаза. Она живо обтерла ладонью рот:
— Миш, не поленись, сынок, принеси альбом — там есть фото, где ты в американском костюме…
Михаил знал, о чем говорила мать. Первая волна тепла от выпитого уже расслабила его, тело стало легким и свободным. Он словно всплыл над столом и, тронув на ходу мягкое плечо матери, покинул кухню.
— Эта?
— Ага. Вот… Лидушка, ты видела, конечно… Сынок, а ты помнишь, как мы его получили?
— Еще бы!
Михаил действительно все помнил, как если бы это было уже не бог весть когда. Мать в тот день прибежала с работы раньше обычного, суетливо засобирала их с Санькой, и все они — втроем — понеслись в заводской профком. Живот у матери заметно выдавался вперед — это было незадолго до рождения Зинки, Мишка видел, каких трудов стоило ей осиливать его груз, но она торопилась: вдруг кто другой перехватит счастье. Ей выдали ордер на детскую одежду, — сколько добивалась его, сколько обследований приходило!..
Мишка в жизни не имел ничего похожего на какую-нибудь пару, где бы, допустим, рубаха соответствовала штанам — покроем ли, цветом ли, материей. А тут целый наряд, да еще американский. Через год сына надо было отправлять учиться, и Ольга взяла костюм на вырост — в серую клетку, плотной, грубой шерсти.
С год, поди, лежала обновка в сундуке, пока не пришел момент обряжать Мишку в школу. За год он не прибавил в росте и на палец — харчи были не те, и Ольга, как ни крутила, ни вертела, как ни ладила сыну помочи, вынуждена была подшить и штанины, и рукава. В классе, когда рассосалась смутная робость перед обновлением жизни, Мишка сообщил новым товарищам, что костюм у него американский, подарочный, полученный по ордеру за убитого отца. Двое или трое ребят сказали, что и у них отцы погибли на фронте, а ордеров им не выделили, и Мишка даже сдрейфил было, не отберут ли подаренье назад. Потом, соображая, сказал завистникам, что, видать, их отцы не так воевали, как его…
Года три, не снимая, носил он американский костюм — штопать локти было просто: на сером не различишь. На фото в нем попал, осталась память.
И Михаила задело минувшее — пробежал теплый ветерок в душе, шевельнул пожухлую листву. Горькое детство, которое он не любил вспоминать, на которое был в большой обиде, как бывают в обиде на человека, испортившего жизнь, издали показалось не таким уж и лихим и безрадостным. Не один раз приходилось ему вспоминать и рассказывать кому-нибудь о зловещем вое ночных бомб, выбирающих себе жертву по непонятным, слепым законам случая… И радость уцеления — разве она не озаряла счастьем душу и не затмевала все другие, преходящие беды, обнажая их суетность и ничтожность? До сих пор ее застывшие пласты помогают душевному равновесию, стоит лишь коснуться их в глубине прошлого, ощутить их скрытую до поры власть…
Он механически наполнил себе стопку — жар в груди возрастал.
…Ни прислониться к чему, ни на пол, упаси бог, сесть — носил заморский дар, точно воду боялся пролить. До первого пятна. Привычки к аккуратности не было, и пятно — густое, ядовитое — однажды в один миг прочно уселось на коленной выпучине. «Эх!..»
— А помнишь, как чернильницу на себя кувырнул? И чуть не испортил все?
— Вот я счас подумал… Не помнить!.. Лупила-то как!
— Да, сыночек, жалко-то как было, вещь-то какая…
— Не я же чернилку-то уронил, елки-палки! Ты вот до сих пор не веришь…
— Почему же не верю… Тогда ведь под горячую руку — как увидела, господи!..
Вот они, эти следы детства, отпечатались — за всю жизнь не сотрешь. Михаил, вынесший в детстве немало порок, своих детей зарекся наказывать битьем. Правда, пока их нету… Нету…