На третьей встрече Паша, осмелев, высказала ему свое отношение к войне, грабежам, невыносимым людзнакомым и оздоравливающим. Чувствуя ее постоянное недоверие, он однажды сказал ей, чтоб она не боялась его гестаповского мундира. Герберт предложил Паше послушать... радио.
— Радио? — Паша удивилась.
— У меня дома.
Неужели он предлагает без всякой затаенной мысли?
— Для вас разве не опасно, если чужой человек послушает радио в вашей комнате?
— А разве вы не опасаетесь знакомства с сотрудником гестапо? Наверняка вам этого не простят! — отпарировал Герберт.
Паша шла с Гербертом и чувствовала такую тяжесть во всем теле, будто на ногах были пудовые гири. Вернуться? Но теперь поздно, не надо было соглашаться...
Зашли в хорошо обставленную комнату. Герберт извинился за беспорядок в ней, хотя обычного холостяцкого беспорядка и не было. Включил приемник. Из репродуктора полилась музыка. А потом... раздался голос Москвы. Сильный баритон передавал сводку Совинформбюро.
Глаза Паши повлажнели, сердце забилось тревожно и радостно, словно встретила кого-то родного и долгожданного.
Как далеко сейчас родная столица!
Но тут же эта далекая, невидимая столица вдруг приблизилась, стала совсем рядом и обратилась прямо к ней, ко всему народу, обратилась с грозной волнующей песней, которую Панга ни разу еще не слыхала:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой...
Герберт отошел к окну, делая вид, что не замечает реакции гостьи... И лишь после слов «дадим отпор душителям» хозяин подошел к приемнику и перевел его на другую волну.
...Волга, Волга, мать родная,
Волга, русская река...
Паша глянула в светло-голубые, немного сощуренные от набежавшей вдруг тоски глаза Герберта. Он заложил руки за спину и ходил по комнате. Паша почувствовала какое-то смятение в его душе. Ей казалось, что хозяину вдруг стало душно в этой комнате и ему хочется отсюда уйти.
Герберт, словно в ответ на ее догадку, глубоко вздохнул и как-то многозначительно произнес:
— Волга, Волга!..
Потом решительно выключил приемник.
Слушание радио повторилось через несколько дней. И Паша невольно пришла к выводу, что в стане врага у нее появился доброжелатель, хотя сам он в этом пока не признается.
Терять времени было нельзя, и Паша решила воспользоваться доверием немца. Каждый раз, когда ей удавалось слушать радио на квартире переводчика, она делала заметки. Герберт увидел это и упрекнул:
— Кажется, вы не щадите моего гостеприимства!..
— Нет, почему же, я весьма вам признательна и, откровенно говоря, пользуюсь добрым отношением ко мне.
— Допустим. Для чего же вы делаете заметки и этим огорчаете меня?
— Не надеюсь на свою память, — замялась Паша, — в последнее время подводит... А ведь моим друзьям и близким интересно знать о действительном положении на фронте. — Пристально посмотрела на Герберта: не слишком ли далеко зашла?
При встрече с Дунаевой Паша высказала предположение, что, может быть, под гестаповским мундиром у Герберта бьется сердце честного человека.
— Если так, — заметила Мария Ивановна, — то очепь хорошо. Проверь. На первый раз вот на чем: пусть поможет тебе устроиться в канцелярию лагеря военнопленных. Об этом меня просили и товарищи из центра...
Через несколько дней Паша снова встретилась с Гербертом. Печально опустив большие черные ресницы, она сказала Герберту:
— Я хочу помочь своим соотечественникам...
— Не понимаю, как и в чем? И кому конкретно? Арестованы ваши родственники?
— Нет. Я говорю о военнопленных... Они томятся за колючей проволокой, страдают...
— Что же вы хотите от меня?
— Помогите мне устроиться в канцелярию лагеря военнопленных. И я...
— Попадете в гестапо. Подумайте, о чем вы просите! Зачем так безрассудно рисковать?!
— Я подумала. Очень вас прошу: если действительно вы мне друг, окажите такую услугу.
Навстречу шли два фельдфебеля. Они приветствовали офицера. Собравшись с мыслями, Герберт повернул голову к Паше:
— Твердо не обещаю, однако узнаю...
Паша сидела за большим письменным столом в канцелярии лагеря военнопленных, а мысли ее витали там, за колючей проволокой, где томились советские люди, где каждый день уносил десятки жизней. Заключенные умирали от ран, голода, дизентерии. Гитлеровцы не считали их за людей. Можно, например, было услышать: столько-то килограммов кормовой свеклы на столько-то «голов». Часто сюда приезжали пьяные гестаповцы и один изощреннее другого издевались над жертвами.
«Как пройти в лагерь?» — размышляла Паша. Если бы эго удалось, она передала бы раненым медикаменты. Но как пробраться? Неужели опять обращаться к Герберту?
Другого выхода не было, и во время новой встречи с ним Паша попросила провести ее в лагерь.
— Мне там делать нечего, — возразил Герберт, — а вам тем более.
— Им нужна моя помощь. Разве справедливо подвергать мучениям тысячи людей только за то, что они любят свою Родину? Разве за это карают? Представьте себя на их месте, Герберт!
В душе Герберт хотел ей помочь, но боялся дать повод своим коллегам для подозрений. И все же пообещал походатайствовать. Возможно, допросит там двух-трех военнопленных, а она будет вести протокол.
* * *
Когда Паша вместе с офицером ступила за колючую проволоку, сердце ее забилось так часто, что дышать стало трудно, а в глазах помутилось. Кругом валялись изможденные, как скелеты, пленные, стонали раненые. Солнце не щадило людей, томившихся в лагере. Они изнывали от жары, их донимала жажда, а воду не подвозили. Напрягая волю, Паша закусила губу до крови и с огромным трудом удерживала себя, чтобы не разрыдаться.
У нее закружилась голова. Но она овладела собой и, отстав от Герберта, приблизилась к прихрамывавшему военнопленному. На вид ему было лет сорок. Заросшее бородой лицо, впалые щеки. Лишь черные глаза блестели и говорили о молодости.
— Вам перевязку делали? — скороговоркой, глотая слова, спросила Паша.
Раненый презрительно покосился на нее и злобно процедил:
— Разве не знаешь, что здесь никому никаких перевязок не делают? В ранах заводятся черви, люди выковыривают их палочками, а пораженные места засыпают пеплом... Пе-ре-вяз-ку!..
— Вот вам мазь и бинты. Только об этом никому ни слова! Как ваша фамилия?
Пленный смотрел на Пашу все еще недоверчиво, однако назвался:
— Григорьев.
Девушка подошла к другому. Белобрысый, совсем еще юный паренек, очень похожий на того одноклассника, что критиковал ее цогда-то па комсомольском собрании, наотрез отказался от ее услуг.
— Не твоими руками наши раны перевязывать! Мотай дальше! — Он бросил на Пашу такой презрительный взгляд, что она больше не решилась к нему обращаться.
Придя домой, Паша долго не могла успокоиться. Ее волнение передалось матери, пристально наблюдавшей за дочкой.
— Пашенька, ну зачем так изводиться! — печалилась Евдокия Дмитриевна.
Мама, мама, как там страдают! Какие муки!..
Знаю, горько им, да ты-то чем поможешь? Побереги себя.
— Мамочка, нельзя думать только о себе. Заранее прошу тебя, не кори меня, не мучайся. Я сделаю для них все, что смогу!
Мать и дочь обнялись и безмолвно заплакали...
Вечером Паша уже сидела на скамеечке сквера с Алексеем Дмитриевичем и настойчиво просила:
— Доставайте документы, и как можно скорее!
— Надо, надо, — всеми пальцами вцепившись в свою густую шевелюру, отвечал инженер, — но как сделать, чтобы комар носа не подточил? Очень это сложно!
— Время не ждет, Алексей Дмитриевич. Видимо, без риска не обойтись.
— Попробую. А какие бланки нужнее — «аусвайсы» или «мельдкарты»?
К ответу Паша не была готова.
— А по каким скорее выпустят из лагеря?
— Из лагеря — по справкам, а «аусвайсы» — это временные паспорта. Они необходимы для прописки в городе. А уж когда пропишутся, тогда появится нужда в «мельдкартах» — справках о работе. Вот так.
Готовьте те и другие! — воскликнула Паша.
* * *
...На работу Алексей Дмитриевич пришел раньше обычного. Заглянул в печатный цех, но вдруг за спиной услышал протяжное:
До-о-брый де-ень, пан инженер!
— А, это вы? Здравствуйте, — приветствовал Ткаченко фольксдойча.
Под стеной у окна стояли стопки отпечатанных бланков удостоверений. Их было много, но, видимо, пересчитаны, и фольксдойч топтался тут не случайно. Дай только повод, пусть даже малейший, и он, конечно, донесет.
— Почему не отгружают? — деланно безразличным тоном спросил Ткаченко. — Сколько накопилось, негде повернуться!
— Эге! Такой товар не залежится.
Выбрав момент, когда фольксдойч отлучился в другой цех, Ткаченко подскочил к одной из стопок. Он увидел, что они перевязаны шпагатом. По краям — синие картонные уголки. Ткаченко соображал: снять несколько бланков можно лишь при условии, если нарушить упаковку. А это сразу бросится в глаза. Утащить и спрятать целую стопку? Слишком рискованно. Где ее спрячешь? И вынести сразу не удастся...