Иначе говоря, предписывалось ОВРу обеспечить морское господство в заливе — от острова Лавенсари на западе до фарватеров Кронштадт — Ленинград на востоке.
Бывший командир «Гюйса» Олег Борисович Волков, раненный в таллинском переходе и долго пролежавший в госпитале, теперь получил очередное звание капитана 3-го ранга и был назначен командиром одного из дивизионов базовых тральщиков. К нему-то по вызову и направился Козырев в холодное и серое январское утро.
Путь от Морзавода до ОВРа был не дальний (Кронштадт, в сущности, маленький город), но мороз прихватил Козырева крепко. Войдя в темноватый коридор старого овровского дома, он постоял немного, растирая уши и щеки. Из комнат по обе стороны коридора доносились невнятные голоса штабных, звонки телефонов. Резво стучала пишущая машинка.
— Разрешите? — отворил Козырев дверь.
— Да, — густым басом ответил Волков. Он поднялся из-за стола с разложенными бумагами и шагнул навстречу.
— Товарищ командир дивизиона, по вашему приказанию старший лейтенант Козырев прибыл.
— Капитан-лейтенант Козырев, — поправил Волков, пожимая ему руку. — Приказ подписан. Поздравляю, Андрей Константинович.
— Спасибо, Олег Борисович. — Замерзшие губы плохо поддались улыбке. — Приятная неожиданность.
— Снимайте шинель. — Кивком Волков показал на вешалку в углу кабинета, где исходила жаром от утренней топки печка-времянка. — Почему неожиданность? Ваши походы на Ханко получили хорошую оценку командования. Вы утверждены в должности командира корабля. Что же тут неожиданного?
Козырев одернул китель, глядя на Волкова. Невольно подумал, что мог бы и не узнать его при случайной встрече на улице. Было у Волкова — до таллинского перехода — полное и гладкое загорелое лицо с невозмутимо-начальственным выражением. Теперь, резко похудев, это лицо обзавелось как бы вмятинами на щеках и у висков, а невозмутимую ясность лба перечеркнула вертикальная складка. Да и во взгляде что-то появилось новое — будто тень долгого пребывания у порога жизни и смерти.
— Так ведь не слышал ничего, чтобы на меня подавалось представление, — ответил Козырев — Да, признаться, и не думал, что в такой кутерьме у вашего предшественника руки до этого дойдут.
— А что такое? Светопреставление? Да, обстановка трудная. Блокада, большие потери. Но под Ленинградом немцы остановлены, от Москвы отброшены. Вы понимаете, что это значит?
— Мы перехватили у противника стратегическую инициативу.
— Именно так. Война на переломе, Козырев. На переломе! — рявкнул он так, как бывало прежде на мостике, когда отдавал приказ на руль или в машину. — А это значит, между прочим, что надо осмотреться в нашем военном хозяйстве. Привести обстановку в соответствие… Мне даже странно, едри его кочерыжку. Странно, что приходится объяснять простые вещи кадровом командиру.
— Благодарю за объяснение, товарищ комдив. Теперь мне все предельно ясно.
Волков испытующе посмотрел на стоявшего перед ним Козырева: не иронизирует ли? Подумал: больно ты прыток, воробушек. Ишь, обтянул кителем гибкую свою наружность. Ну, сейчас ты у меня получишь…
— Садитесь, Андрей Константинович. Курите. — Волков раскурил трубку. — Вызвал я вас не только поздравлять. Я принимаю дела командира дивизиона. Знакомлюсь с кадрами. И обнаружил, что лейтенант Галкин продолжает служить на «Гюйсе». Я хорошо помню, что еще в августе приказал Галкина с корабля списать. Что это значит?
— Это значит, что я не стал вон из кожи лезть, чтобы избавиться от лейтенанта, которого в училище четыре года готовили к корабельной службе…
— Это по-вашему. А по-моему, иначе. Пока я валялся в госпитале, вы проявили элементарную неисполнительность. Вот и все.
— Товарищ комдив, — сказал Козырев, — прошу не представлять дело так, будто я воспользовался вашим ранением. После таллинского перехода я говорил о списании Галкина с кадровиками. Но другого минера просто не было. Мне сказали: или сами Галкина воспитывайте, или плавайте без командира бэ-че-два-три. Я решил: будем воспитывать.
— Отговорочки, Козырев! Настояли бы на списании — никто бы вас в море без минера не погнал.
— Да ведь неизвестно, кого бы мы вместо Галкина получили, — упорствовал Козырев. — А Галкин в ханковских походах кое-чему научился. Если вернется живым с сухопутья, я сделаю из него командира бэ-че…
— Отставить, Козырев! Подведем итоги. Едва получив самостоятельность, вы начхали на решение, принятое прямым начальником. Так? Так. Может ли начальник после этого вам доверять в боевой обстановке?
Козырев ощутил неприятный холодок в животе. Всякий раз он, холодок, возникал, когда служба наваливалась на Козырева этой своей стороной — слепой силой безапелляционности старшего… когда начальство просто не слышит твои доводы…
Встал рывком, произнес, презирая себя за бессилие перед этим олицетворением власти:
— Виноват, товарищ комдив. Готов понести кару.
— Невыполнение приказа — сами знаете, что за это полагается.
Волков попыхтел трубкой, исподлобья посматривая на бледное лицо Козырева с плотно сжатыми губами. Подумал удовлетворенно: взнуздали жеребца. Ну, то-то.
Неторопливо выколотил трубку о край стеклянной пепельницы, сказал почти отеческим тоном:
— Ладно. Будем считать, что я согласился с вашими соображениями о Галкине и отменил свой приказ. Устраивает такая формулировка?
— Вполне, товарищ комдив. — Козырев перевел дыхание.
— Сядьте, капитан-лейтенант. Кары на сей раз не будет. Но не рассчитывайте на снисхождение, если повторится такая самодеятельность.
— Есть.
— На днях буду у вас на корабле. А пока — доложите о ходе ремонта.
Уже которую ночь мается Иноземцев без сна. В холодной каюте, сжавшись под двумя одеялами и шинелью, ведет нескончаемый безмолвный разговор с сестрой. Слабо белеет в темноте кружок промерзшего, разрисованного льдом иллюминатора, и чудится Иноземцеву, что в такую же ледышку превратилось его сердце. А на нижней койке храпит штурман. Если б только храпел. Так ведь скверная появилась у него привычка — скрежетать зубами с мучительным подвыванием. Однажды не выдержал Иноземцев, свесился с койки, затряс Слюсаря за плечо. Тот оборвал скрежет, хрипло выругался, повернулся на другой бок. Утром, хмуро выслушав Иноземцева, буркнул: «С голодухи, наверно».
Ему, крупному, привыкшему много есть, труднее приходилось, чем худому и невысокому Иноземцеву. Командирский дополнительный паек за январь — рыбные консервы, сливочное масло и печенье — штурман съел в один присест. Свой доппаек Иноземцев растянул на несколько дней, и, когда он в кают-компании за завтраком подвинул баночку с маслом штурману, тот упрямо мотнул головой и проворчал: «Своего хватает», хотя ему не хватило бы и десяти доппайков.
Промаявшись, Иноземцев засыпал лишь под утро, и то ли еще наяву, то ли уже во сне возникало и уплывало Танино лицо. Исчезала каштановая челочка, светлели кофейные глаза, и наплывало другое лицо — прозрачно-нежное, с опущенным скорбным взглядом, в гладкой рамке темно-русых волос.
Как едят люди? По-разному едят. С торопливой жадностью заглатывают пищу — это Слюсарь. Неспешно, с крестьянской основательностью жуют — это мичман Анастасьев. Надя ела молитвенно. И наверное, для того, чтобы не смущали ее чужие взгляды, Козырев велел вестовому подавать ей обед в свою каюту. Молитва требует уединения…
И такое было у Иноземцева чувство, когда Надя перестала приходить в кают-компанию, будто у него что-то отобрали. Он молча съедал суп и перловую кашу до последней скользкой крупинки и выходил наверх покурить. Курил на морозе дольше, чем того требовала плохонькая тонкая папироса. И вот, закутанная в огромный серый платок, с опущенным взглядом и неподвижным прозрачно-бледным лицом, выходила она из командирской каюты, переступала валенками через комингс — высокий порог, отделяющий коридор надстройки от верхней палубы, и направлялась к сходне. Вахтенный краснофлотец отворачивался, будто не замечая ее, и она сходила на стенку и шла прочь от будто незамечающих взглядов, прочь от вмерзшего в лед корабля, жизнь которого не была ее жизнью.
А походка ее была похожа на Танину — ровная, быстрая…
Иноземцев комкал обгоревший мундштучок папиросы и совал в карман ватника — выбрасывать окурок за борт, на лед, было некрасиво, не по-морскому. С ощущением ледяной пустоты он шел в машинное отделение. Одно только и было спасение — каждодневная работа, ремонт.
Тут привычно пахнет металлом и машинным маслом. С обоих дизелей сняты крышки цилиндров, вскрыты главные и вспомогательные механизмы. Мотористы каждый занят своим делом — притирают клапана, паяют, орудуют напильниками и шаберами, позвякивают разводными ключами. Иноземцев входит в работу, как пловец в воду. Он берет микрометр и начинает замерять зазоры подшипников.