— Мне только до утра, на одну ночь, — говорил, будто извиняясь, Строев.
— Маршал ждет вас, товарищ полковник.
— Как, уже?
— Вы не знаете нашего маршала. Если он вызывает кого-нибудь с передовой, то, будьте уверены, примет незамедлительно. Маршал у нас такой. Убедитесь сами. — Комендант увлекся, расхваливая командующего.
«Вот-те раз, это я-то не знаю Федора Ивановича! — охотно слушая его, думал Строев. — Да ты, майор, еще под стол пешком ходил, когда мы познакомились. А может, верно, не знаю? В самом деле? Ведь с тех пор прошла вечность! Тогда он командовал дивизией, а теперь командует фронтом. Как же они встретятся сейчас? Что скажут друг другу? Ну-ну, полковник Строев, возьми себя в руки. И, пожалуйста, без всяких сентиментальных штучек. Ты солдат. Встречаешься с солдатом. Тут неуместны ни жалобы, ни зависть к старшему. Солдаты сначала встают в строй по тому ранжиру, который определяет с завидной точностью старшина-сверхсрочник (у бывалого службиста глаз наметанный), ну, а потом все будет зависеть от самого тебя — на каком ты окажешься фланге под конец. Так что действительно не нужно завидовать друг другу, хотя и есть еще на свете тот, главный старшина — военная судьба: она у каждого своя. Опять ты, Иван, ударился в интеллигентщину? Довольно, хватит! Ты солдат, идешь к старому солдату. Вот и все. Так будет проще».
Но когда перед ним распахнулась дверь в кабинет командующего фронтом, когда он увидел Федора Толбухина в маршальской форме, споро, не по возрасту, идущего ему навстречу, он немного растерялся. Но тут же овладел собой и строевым шагом подошел к Толбухину, взял под козырек, доложил, как полагается:
— Товарищ маршал, по вашему вызову явился. Полковник Строев.
— Здравствуй, Ваня, здравствуй, дорогой… — очень тихо сказал Толбухин и обнял его, прижался щекой к щеке. Они постояли на середине комнаты, пропустив мимо себя за эти несколько секунд целых восемь лет с того памятного времени, когда расстались.
— Давай рассказывай, не томи душу, — Толбухин за руку подвел его к столу, усадил в кресло и сел напротив.
— Стоит ли начинать издалека, Федор Иванович?..
Толбухин и сам уже понял, что Иван ничего такого рассказывать о себе не станет, и добавил, почувствовав некоторую неловкость:
— Ну, говори, как воюешь, друг ты мой сердечный!
Строев оживился — это другое дело! — и начал сжато, почти анкетно рассказывать о своем житье-бытье на фронте. Они все еще украдкой посматривали друг на друга, и когда встречались взглядами, то улыбались, втайне думая друг о друге. Строев хорошо помнил, что Толбухин и до войны не отличался худобой, а теперь совсем уж потучнел, хотя старается, конечно, выглядеть собранным, подтянутым. Лицо пухлое, одутловатое, отчего он кажется этаким русским добряком. Под глазами отечные круги, — то ли от маршальской бессонницы, то ли от болезни, но глаза по-прежнему молодые, ясные, чуточку лукавые. И если бы не полнота и не усталость, Федор Иванович был бы просто молодцом, как в те годы, в академии. Вот что значит добрый свет в глазах: он и нездорового, пожившего на свете человека делает моложе на целый десяток лет. А Толбухин думал: «Нисколько ты не изменился, Ваня Строев, если не считать этой осколочной отметки на виске. Значит, не только тяжесть времени, но и груз беды оказался тебе по силам. Все такой, такой же — прямой, стройный. Разве только эта сквозная глубокая морщина залегла на лбу, да вот еще разве волосы стали вроде бы пореже, — так понятно: ты же всего одну-единственную пятилетку уступаешь мне. А впрочем, я, пожалуй, мог бы и не узнать тебя с первого-то взгляда, в какой-нибудь группе офицеров. Ведь не узнают не только тех, кто сильно постарел, но и тех, кто почти не изменился, потому что с годами так привыкаешь к переменам в самом себе, что моложавость давних твоих друзей кажется тебе и незнакомой, совсем чужой. Но, благо, голос твой, Ваня, дикторский я узнал бы сразу. Мы в академии всегда шутили над тобой, что с этим зычным голосом только бы командовать московскими парадами…».
— А как ты сошелся со своим комдивом? — осторожно спросил Толбухин. — Кто он? Я его не знаю.
— Бывший комбат. Выдвиженец сорок второго года, из самородков, которых находит сама война.
— Это хорошо, если самородок. А характерами-то сошлись? — неумело подмигнул Толбухин.
— Нас же свел отдел кадров фронта.
— Значит, не сошлись.
— К концу войны сойдемся окончательно. Быстрое выдвижение обычно связано с временной потерей равновесия.
— Это так. Это ты заметил точно.
— Выдвиженцы всегда кому-нибудь подражают. Но вместе с полезным часто усваивают ненужное.
— Сколько вы уже вместе?
— Скоро два года.
— Два года ходишь в замах! А между прочим, твое место не в дивизии, даже не в корпусе, — сказал Толбухин и пожалел, что опять заговорил об этом.
Строев ответил шуткой:
— Но маршальский жезл у меня в ранце!
Федор Иванович спохватился, вызвал адъютанта.
— Дай-ка нам, пожалуйста, коньяку немного.
Они выпили за встречу, закусили ломтиками айвы.
Толбухин озорно подмигнул опять, чувствуя, как сильный ожог разливается по всему телу, будто ему и не доводилось в жизни брать в рот спиртного. Оказывается, даже старое, крепкое вино делается еще крепче, если в него добавить хоть малую дозу прошлого.
— Вот так, — сказал он, теперь уже не украдкой, а вполне открыто поглядывая на Строева. — Говорят, гора с горой не сходятся… Впрочем, если бы не генерал Шкодунович, то мы с тобой, наверное, так и не встретились на фронте. Это Шкодунович как-то в разговоре назвал твою фамилию. Ну, я и ухватился, обрадовался, что жив курилка! Но почему ты сам не дал о себе знать? Это совсем уж непростительно.
— В прошлом году на Днестре, на Кицканском плацдарме, я чуть было не подошел.
— И напрасно не подошел.
— Там много было народу, неудобно. И я решил, что будет более подходящий случай.
— Это на тебя похоже. Так, на Кицканском плацдарме, говоришь? Значит, перед самой Ясско-Кишиневской операцией?
— Да. Там был еще и Бирюзов.
— Ну разве я мог подумать, что рядом со мной находится Ваня Строев?! Да повстречай я там самого генерал-полковника Фриснера[15], и то, пожалуй, меньше бы поразился, чем встрече с тобой!
Толбухин все с большим и нескрываемым теперь сочувствием, дружески присматривался к Строеву. На гимнастерке. Ивана одиноко поблескивал орден Отечественной войны, если не считать юбилейной медали «XX лет РККА». Да, скупо, скупо кто-то оценивал твои заслуги. А впрочем, замкомдива есть замкомдива: на НП выстаивай под огнем вместе с командиром, больше того, иди в полки, в батальоны, поднимай людей в атаку, сумей увлечь их собственным примером, а слава все равно принадлежит не заму, а комдиву, — это уж так заведено, и тут ничего не поделаешь.
— Я хочу предложить тебе одну вакансию в штабе фронта, — сказал Толбухин нерешительно.
— Война же кончается, Федор Иванович.
— Значит, не согласен?
— Отвык я.
— Ну тогда постараюсь, чтобы дали тебе дивизию. Правда, на штабную работу я мог бы тебя перевести и своей властью, — в генштабе согласятся, а комдивов утверждает лично Верховный Главнокомандующий. Но я постараюсь.
— Не надо, Федор Иванович.
— Брось ты эту в ы с о т о б о я з н ь, ей-богу! В партии-то, надеюсь, восстановили?
— Да, еще в сороковом. И мне в жизни больше ничего не надо. — Он это произнес, как новичок, на высокой ноте.
— Понимаю. Ты же коммунист ленинского призыва. А я до тридцать восьмого года семь лет ходил в кандидатах.
— Неужели? Не знал.
Толбухин подумал: «Конечно, восстановление в партии для тебя равносильно воскрешению из мертвых. Сколько же ты пережил, Иван, когда был исключен».
— Ладно, пойдем ужинать. Я сейчас отправлю сводку в в е р х и пойдем. — Он подошел к столу, бегло прочел, стоя, готовый документ в Москву, подписал, отдал дежурному офицеру и, обращаясь к Строеву, сказал: — Благо ты, Иван Григорьевич, прибыл в тихое время. А неделю назад тут такое творилось, что и вспоминать не хочется.
Но все это история. Теперь перед нами Вена. Одевайся, идем.
За ужином они наговорились досыта. Толбухин любил слушать и все понуждал Строева, который охотнее говорил о других, чем о себе. Под настроение он рассказал ему печальную историю своего любимца — капитана Лебедева, погибшего в Югославии. Толбухин выслушал, не прерывая, хотя и знал уже со слов генерала Шкодуновича, как не повезло его молодому земляку. «Жаль парня, очень жаль, — думал он, тронутый еще одним рассказом о капитане. — Сколько же таких светлых голов и горячих сердец загубила война».
Потом Строев заговорил о Дубровине, железном, волевом комбате, прошедшем огонь и воду, единственном в дивизии Герое Советского Союза, который встретил смерть на тыловом проселке, когда немцы рвались к Дунаю.