Никак не могли одеть харьковчанина — так он ослаб.
Томенко светил карманным фонариком — не опасался, пусть видят, а Дергачев с Братчиковым возились с ослабевшим товарищем.
Но харьковчанин почти не подавал признаков жизни… Он конвульсивно дернулся и как будто сразу уменьшился.
Послушали сердце — оно не билось.
Сняли шапки, труп накрыли камнями.
Томенко рискнул спуститься почти по отвесной скале. Человек в опасности особенно зряч, ночью может пройти там, где не рискнет далее опытный скалолаз пройти днем.
Мы совсем недавно с Михаилом Федоровичем посетили ту самую пещеру, искали останки харьковчанина. Никаких следов, но зато вокруг было много свинца и разных осколков.
Время неузнаваемо меняет местность, даже горы перестают быть похожими на самих себя.
Просто невозможно понять, как удалось нашим товарищам спуститься в русло реки с высоты в полусотню метров по совершенно отвесной скале!
…Надо было искать своих, двигаться на Чайный домик: там Красников, туда придут те, кто вырвался из этого ада.
А многие ли вырвались? Ведь Пидворко стремился на Севастополь. Братчиков, например, утверждает, что лично услыхал команду Пидворко, когда подняли его на руки после ранения: «Пробиваться на Севастополь! Группами, поодиночке, на животе ползти!»
Значит, наши вот сейчас пробиваются туда, а знает ли об этом город?
Откуда ему знать? Надо кого-то послать в Севастополь. А лучше самому пойти. Да, да, он, Михаил Томенко, пройдет! Он самого черта вокруг пальца обведет, а своего добьется. После пещеры он всего добьется.
И вдруг рядом:
— Миша, пусти меня в город…
Это Дергачев, бывший проводник скорого поезда Севастополь — Москва.
Посмотрел на него со стороны: человек не в себе, худой как скелет, в глазах — муки мученические. Он старше Томенко на десять лет, слабее.
— Пройдешь? — спросил, проглатывая подкатившийся к горлу ком.
— Уж сделаю все, только позволь.
— Ладно. Ты обязан дойти! И скажи: наши пробиваются! Об этом скажи первому попавшемуся на твоей дороге нашему красному командиру. Иди и пройди!
Дергачев понимал, какую жертву приносил человек, которого он знал, но с которым никогда не был близок. Он вообще был далековат от тех, чьи фотографии висели на досках Почета.
Он обнял товарищей и исчез в тумане, который наседал с моря.
Дергачев прошел через линию фронта (правда, он не любит вспоминать об этом). Недавно мы встретились, я спросил Алексея Яковлевича:
— Как шел?
Ответил трудно:
— Все было, ладно уж.
Алексей Яковлевич жив и здоров, несмотря на преклонный возраст, работает на станции Севастополь на прежней, довоенной должности единственный из восьмидесяти двух партизан-железнодорожников вернувшийся туда, откуда уходил на войну.
Приказ Пидворко: «Пробиваться на Севастополь!» — практически остался только приказом. Мало, очень мало пробилось на Севастополь — считанные люди. Кто-то из них жив до сих пор?
Константин Трофимович Пидворко был смелым командиром и страстным человеком. Но, по тогдашним нашим понятиям, он нарушил партизанскую дисциплину и был строго осужден особым приказом Мокроусова.
Но суд был запоздалым.
Раненый Пидворко, Гуреенко, партизанка Галя, дорожный техник, фамилию которого никак не могу установить, попали в плен.
Сначала к ним отнеслись как к рядовым воинам, в силу различных обстоятельств оказавшимся в партизанском отряде, посчитали за военнопленных и поместили в общий лагерь, но потом предатель Илья Репейко опознал всех, и участь их была решена.
Пытали в Бахчисарайском дворце — в подвалах, мучили, терзали. Теперь известны кое-какие немецкие документы о гибели Пидворко.
Видавшие виды палачи-гестаповцы были потрясены стойкостью Константина Пидворко — человека мирной профессии: он был до войны директором завода шампанских вин. Они устали его мучить.
Партизан вывели на публичную казнь. Они по-солдатски встретили свой последний час.
День этот помнят старожилы.
Пидворко, Гуреенко, Галя шли медленно под эскортом немцев в черных шинелях. Партизаны ни на кого не смотрели. Пидворко щурил глаза; Галя то и дело откидывала спутанные волосы назад; Гуреенко тяжело хромал.
Ни дроби барабанов, ни громких команд, ни единого городского звука. По сторонам стояли старики в барашковых шапках и колючими зрачками искали глаза обреченных. Столетний старик в тулупе качал головой.
Казнь долго не начинали.
Майор Генберг стоял рядом с эшафотом и нервно посматривал на часы.
Наконец показалась черная машина. Она протиснулась к подмосткам, и из нее вывели мертвенно-бледного мужчину с обезумевшими глазами.
Пидворко изумленно посмотрел на человека с сумасшедшими глазами и громко сказал своим товарищам:
— Это же Ибраимов!
Да, да, именно тот самый знаток крымского леса, — помните, как он предугадал холодную зиму? — кто готовил для севастопольских партизан базы, а потом их выдал.
Его повесили первым и чуть в стороне от партизан.
За что же повесили предателя?
В чем же дело?
Немцы подбирали буржуазно-националистическое отребье, на которое возлагали главную миссию — оградить немецкие войска от ударов партизан. Предатели-полицаи старались вовсю, они обрекали нас на холод и голод, но не достигли самого важного: не сумели сдержать наш натиск. Мы прорывали все преграды и били «чистокровных» и их холуев в самых неожиданных местах и на самых важных коммуникациях. Мы заставляли врага окружить нас линейными полками, дивизиями, посылать на прочес крымских лесов тысячи и десятки тысяч солдат и офицеров.
Публичная казнь Ибраимова была намеком тем, кто сотрудничал с оккупантами. Мол, заигрывать заигрываем, но можем и кнутом махнуть, коль нужда в этом будет. Да и повод основательный: Ибраимов не все выложил врагу, кое-что оставил для себя «в заначке» — те базы, которые он знал, но не выдал, — и за это поплатился головой.
…Погибли боевые группы Красникова, практически перестали существовать. Осталось около ста партизан, да и те не представляли из себя ударной боевой силы. Правда, был Балаклавский отряд, но там дела обстояли не лучше. На Кара-Даге, где в основном и жили балаклавцы, царил голод.
Невозможно было поверить в то, что случилось, в предательство Репейко, на которого даже подозрения не падало.
Многие судьбы до сих пор остались невыясненными. Кончились биографии почти ста тридцати человек, но конкретно, как она оборвалась у каждого, темный лес.
И сейчас можно услышать разное. Где легенда, а где действительный факт — не проверишь.
Вот как отложилась в моей памяти судьба части томенковской группы, которая при внезапном ударе действовала под началом политрука Блинова.
Пятнадцать партизан с Михаилом Сергеевичем сумели пробить двойное кольцо карателей и дойти до истока горной речушки Черная. Но тут поджидала их секретная засада, очень похожая на ту, что погубила Мошкарина. Блинов принял бой, хотя позиции у него как таковой вовсе не было. Немцы предложили капитуляцию. Партизаны отказались и заняли круговую оборону.
На ровной местности плечом к плечу стояли изможденные и оборванные партизаны. Они стреляли во все стороны, но карателей спасали всякого рода прикрытия, а наши герои были как на ладони. Трагедия продолжалась десять минут. Остался в живых лишь сам Блинов. Он был тяжело ранен, но стоял на ногах.
Немцы крикнули:
— Бросай оружие и иди куда хочешь! Мы не тронем!
Политрук поднял наган к виску и выстрелил. Немцы согнали жителей, заставили выкопать большую могилу. Туда снесли трупы партизан, схоронили. Две роты егерей стояли вокруг свежей могилы. Раздался салют.
Одни говорят — был салют, другие утверждают, что немцы стреляли от страха.
Факт сам по себе чрезвычайный, но нечто подобное мне приходилось встречать и на фронте. Помню случай, как фашисты по своим окопам водили захваченного в плен нашего летчика с Золотой Звездой и показывали своим солдатам: «Этот офицер в одном бою сбил пять наших самолетов!»
21
Виктор Никитович Домнин, вновь назначенный комиссар Севастопольского района, — по специальности инженер-дорожник, представитель послеоктябрьского поколения советской, интеллигенции.
Слесарь, рабфаковец, студент. Потом инженер крупного гаража, главный механик строительства шоссейной дороги, неизменный секретарь партийного бюро стройки.
Он был невзыскателен в быту, довольствовался одним приличным костюмом. Виктор не расставался с сумкой Осоавиахима, в которой главное место, сменяя друг друга, занимали томики Синклера, Есенина, Стендаля, Дю Гара и непременный томик Эдуарда Багрицкого, стихи которого он знал наизусть и любил читать вслух. Заведуя промышленным отделом райкома, а затем горкома партии, за письменным столом или шагая по цехам завода, порой мог машинально повторять строки из «Думы про Опанаса»: