Не сделать ли это на всякий случай сегодня, сейчас? Ведь не известно, что будет потом, после того как прозвучит сигнал тревоги, не известно, когда мы вернемся из предстоящего похода. Да и кончаются походы по-разному…
Почему часто бывает так: то, чего долго ждешь, приходит словно бы внезапно.
Еще вчера снаружи, на подоконнике, снег лежал, закрывая нижнюю часть стекла, — стерильно белый, пышный, нетронутый. Сейчас я глянул — он, оказывается, опал, посерел, стал ноздреватым. Наверху, как раз напротив форточки, народилась первая сосулька. С нее скатываются крупные, частые капли, и солнце голубоватыми искрами поплясывает в них. А ведь лишь вчера небо было по-зимнему серым и в воздухе вились снежинки.
За окном во всю раму — голубень, небо без единого облачка, чистенькое, словно подсиненное. Воробьи, будто пьяные от первого тепла, ошалело чирикая, носятся мимо окна. Того и гляди какой-нибудь с разлета в стекло врежется. Весну чуют…
А мне грустно. Снова меня атаковала моя болезнь. Вот уже третий день, как я заарестован медициной с крепким содержанием при своей квартире. Девицы в белых одеяниях, приходящие из поликлиники, сосут мою кровь в стеклянные трубочки, на анализ, — я их шутя называю «сестрами-кровопийцами». Они вяжут меня по рукам и ногам проводами, снимая кардиограммы. Не протестуй, Сургин, если уж шестой десяток разменяв, как полагается, уволен из армии по «чистой», в отставку. Лежи спокойно. Да не получается. Все думаю — как там, в техникуме? Кто вместо меня в расписании? Мне ведь так и так придется наверстывать.
А воробьи за окном снуют и снуют… Да, в моем положении и воробью позавидуешь. Не привык я сиднем сидеть, да еще в такую пору. Бывало — с утра в машину и айда в полки! Э, да что о том вспоминать!
Вошла Рина, перекинулась со мной несколькими словами — спешит на работу в свою школу. Спросила, не надо ли мне чего-нибудь? Нет, милая, ничего не надо. Иди спокойно…
Ушла, положив на стул возле дивана свежие газеты и поставив на подоконник несколько фиалок в стакане с водой. Я и спросить не успел, где она раздобыла их в такую раннюю пору? Ведь фиалки появляются обычно лишь тогда, когда уже совсем сходит снег.
Да, газеты… Разворачиваю, как всегда, первой «Правду». По-свежему ломко хрустящий лист пахнет типографской краской.
С нетерпением отыскиваю колонку иностранной информации. Что во Вьетнаме? Снова бомбят. Уже который год. Не хочется верить, ну, а вдруг от этого никак не утихающего огня разгорится большое пламя? Пламя, которое коснется всех. Каждого человека на земле. И врага, и друга, и равнодушного. И тех, кто уже получил от жизни все, и тех, кто еще ничего не успел взять от нее. Коснется меня, Рины, и уж конечно — нашего Володьки, которому сейчас уже двадцать второй год.
Я часто думаю о войне. Бесконечно задаю себе вопрос, который, наверное, волнует многих: будет ли она? А если будет — то когда?
В прежние годы многие люди, чтобы не держать души в страхе, успокаивая себя, рассуждали о войне — да рассуждают и сейчас — так: «Этого не будет, потому что этого не может быть!» Грустная наивность. Они похожи на того скептика, который, впервые увидев в зоопарке жирафа, заявил, что существование такого животного — нереальность. Но возможная война — зверь поудивительнее жирафа, и оттого, что закроешь глаза, ее тень не исчезнет. Эта тень всегда лежит на нас…
Да, к этому трудно привыкнуть. Но кажется, уже начинаем привыкать… Для тех, кто жил несколькими десятилетиями раньше, да и для нас самих еще в недавние годы показалось бы немыслимым жить, зная, что стоит кому-то где-то нажать кнопку — и через несколько минут от тебя и от всего вокруг останется только пепел. Давно ли люди перестали нервно реагировать на каждый признак придвинувшейся войны? Помнится, где-то в году пятьдесят втором над нашим побережьем пролетел зарвавшийся американский самолет. И как только об этом стало известно населению, хозяйки забегали по магазинам, закупая соль, спички, мыло — продавцы радовались: план товарооборота был моментально перевыполнен, А еще лет через десять, помню хорошо, в сентябре шестьдесят второго, когда я еще служил в армии, мне довелось быть, проездом из отпуска, в Крыму. В те дни грозно придвинулась тень войны — был самый острый момент конфликта из-за Кубы. До конца отпуска у меня оставалось еще время, но я поспешил вернуться к себе в дивизию: мало ли что, а вдруг? По дороге в Севастополь, куда я ехал из дома отдыха автобусом и где должен был пересесть на поезд, я не без тревоги рассматривал матросские патрули на развилках и перекрестках дорог — в полной боевой форме, с автоматами и противогазами, а когда, уже в городе, увидел, что причалы и рейд пусты — все корабли флота ушли в море, — то окончательно понял, что обстановка куда серьезнее, чем мне казалось до той минуты. Но в часы, оставшиеся мне до поезда, ходя по городу, я с удивлением наблюдал, что жизнь в нем течет без всяких признаков возможной грозы: отъезжающие не осаждают билетных касс, никто не суетится возле магазинных прилавков; как обычно, сообща и в одиночку бродят курортники, городской пляж полон безмятежно загорающих… Что это, подумал тогда я, непонимание напряженности положения, благодушие? Или просто привычка к постоянной угрозе, под которой мы живем много лет, сознание, что никакая суета не избавит от того, что грозит каждому, не избавит и не уменьшит угрозы? А может быть, и скорее всего именно так: спокойствие, рожденное твердой уверенностью в нашей силе?..
Я часто думаю о войне. И, думая о пей, всегда думаю о сыне…
Сейчас наш Володька держит последние, выпускные экзамены в своем военном училище. Волнуюсь, конечно, за него: экзамены есть экзамены. Но верю: выдержит их с честью. И скоро приедет к нам в отпуск уже лейтенантом. Соскучились мы с Риной по нашему детищу…
Нет, невмоготу мне лежать. Встаю, делаю несколько шагов. Ничего, оно даже лучше на ногах. Выхожу в коридор, отворяю дверь Володькиной комнаты, останавливаюсь посреди нее. В комнате все остается так, как было тогда, когда он жил еще дома… Сложенное кресло-кровать, на котором Володька спал, торшер, собственноручно изготовленный им из водопроводной трубы и тем не менее получившийся довольно изящным, бородатый Хемингуэй на стене рядом с туго набитым книгами стеллажом, стол у окна — пустой, чистый… А когда Володька жил дома, на этом столе было всегда то самое состояние, которое определяется понятием «черт ногу сломит».
Я беру стул, присаживаюсь к Володькиному столу, кладу на него руки, провожу пальцами по столешнице. Она шершава. Володьке стол служил много лет, и на нем остались следы многосторонней Володькиной деятельности: царапины от ножа и прочих инструментов, которыми Володька что-то мастерил, полустертые пятна чернил, красок и клея.
Володька, наш Володька, — военный человек, вот-вот станет офицером, будет командовать людьми… Ко всему этому как-то не могу привыкнуть. Давно ли наш сын был еще школьником, давно ли ему исполнилось восемнадцать?
* * *
Я очень хорошо помню день Володькиного совершеннолетия, вернее — канун его. Помню, как волновался, обдумывая, что скажу ему в этот знаменательный для него да и для нас день. Совершеннолетие — первый экзамен на взрослого человека. Стать им непросто. Сложна школа жизни — от умения впервые ответить улыбкой на улыбку матери до умения выверять поступки и мысли свои по нравственным законам.
Будем считать, что этот первый экзамен Вовка выдержал. Курсант Сургин не на плохом счету. Но самый главный экзамен — на взрослого человека, на гражданина, для нашего сына начнется лишь теперь, когда вместе с новенькими лейтенантскими погонами на его плечи ляжет ответственность не только за себя, но и за тех, кто скоро ему станет подчинен.
Мне хочется сказать сыну: этот главный экзамен будем держать и мы, воспитавшие тебя. Ведь мы за тебя в ответе, ты — наш правопреемник и наследник. Конечно, не в старинном смысле этого слова и не в рублях ему цена.
Твое наследство — иного свойства. В него вложены наши заботы, наша любовь, наши тревоги о тебе. И не только наши, родительские, но и заботы многих — от тети Даши, вашей школьной сторожихи, до генерального секретаря ЦК. Ты наследник и тех, чьи имена врезаны в гранит на кремлевской стене, и тех, которые, как сказал поэт, зарыты в шар земной и чьи могилы безвестны. Тебе и твоим ровесникам принимать в наследство от павших и живых все, сделанное ими, — в этом есть и наша доля. Твое наследство — и весь опыт старших. Опыт верных решений и дорого стоивших ошибок, опыт горьких поражений и блистательных побед, добытых отнюдь не малой кровью.
Не случайно ты избрал для себя на всю жизнь профессию офицера.
Мальчишкой ты любил расспрашивать меня про войну. Она для тебя была тогда только историей: ведь когда ты появился на свет, прошли уже годы после нее.