Не случайно ты избрал для себя на всю жизнь профессию офицера.
Мальчишкой ты любил расспрашивать меня про войну. Она для тебя была тогда только историей: ведь когда ты появился на свет, прошли уже годы после нее.
Помнишь, когда тебе не исполнилось и шести, на Первое мая я впервые взял тебя на демонстрацию. Как обычно в праздник, я надел тогда свои ордена и медали. Я это делал и делаю, и мне странно, что есть люди, которые пренебрегают своими боевыми наградами, не надевая их даже в торжественных случаях. Ложная это скромность! И не след нам, фронтовикам, идти на поводу у обывателя, равнодушного ко всему, что не дает ему льгот и выгод.
Помню, с какой гордостью, кося взглядом на мой пиджак, на котором в такт шагам позванивали медали, ты шел рядом, держась за отцовскую руку. И какие взгляды бросал на встречных!
Как ты был мил и смешон в этой ребячьей сыновней гордости…
А позже, когда ты уже учился в школе? Вечерами, в которые я бывал свободен, — когда я еще служил, они случались редко, такие вечера! — ты приходил ко мне, забирался с ногами в кресло — в ту пору ты весь мог уместиться в нем — и требовал: «Расскажи про войну!»
В том возрасте война казалась тебе цепью опасных приключений — и, пожалуй, только. Ну что ж, к твоему тогдашнему взгляду на вещи нельзя иметь претензий. Но теперь-то ты знаешь, что война — это не только приключения и не только давно прошедшее. В жизни каждого из нас, кто пережил войну, оттиснут ее след. Он оттиснут и в тебе, хотя ты впервые взглянул на мир уже после того, как давно смолкли ее последние выстрелы. Он проложен в тебе потому, что если бы через весь мир, через всю нашу жизнь не прокатилось ее тяжкое колесо, то все, в чем ты живешь, было бы иным. Иными были бы, наверное, и мы, воспитавшие тебя, а значит, иным вырос бы и ты. Долго, долго в поколениях будет приметен след тех продымленных, пробрызганных кровью лет…
Мой взгляд останавливается на старой полевой сумке, что висит на стене слева от стола. Когда приближалось восемнадцатилетие нашего сына, мы с Риной довольно долго обсуждали, что подарить ему к этому дню? Хотелось, чтобы это была не просто ценная и нужная Вовке вещь, а своего рода символ значительности события. Часы? Электробритва? «Пусть так, — сказал я Рине, — но от меня будет особый подарок». И я торжественно вручил сыну эту свою старую полевую сумку, неразлучную фронтовую спутницу мою, вместе со многим из того, что долгие годы после войны хранилось в ней. Но не просто подарил. Я многое и рассказал Володьке — о себе и о войне. То, что не рассказывал никогда раньше. И он водрузил сумку в своей комнате на почетное место. С тех пор я не брал ее в руки. Но вот сейчас мне очень захотелось снова прикоснуться к ней.
Я встаю, берусь за ремень сумки, снимаю ее с гвоздя и ухожу в свою комнату — хворь моя, хотя я и не поддаюсь ей, все-таки гонит меня на диван.
Свет солнца, поднявшегося уже высоко, через стекла окна круто падает на мои руки и на сумку. А я рассматриваю ее как фронтового друга, с которым вновь встретился после долгой разлуки. И тихонько провожу по ней пальцами. Одна сторона, та, которая всегда прилегала к бедру, поблескивает, словно отшлифованная. Да ведь и впрямь отшлифовалась в походах. Сколько я прошагал с этой сумкой на боку? Однажды, вскоре после войны, любопытства ради, я подсчитал по карте. Получилось что-то около трех тысяч километров. И это почти всегда пешком — день и ночь, день и ночь…
Теперь-то вроде даже самому не верится, что человек может вынести такое. Тридцать километров в сутки. Сорок. А той пятьдесят. Иной раз предстоящий бой казался легче марша. Случалось, не выдержишь, заснешь на ходу. А сейчас я частенько, чтобы заснуть, глотаю таблетки. Нам бы тогда таблетки обратного свойства!
Спутница моя верная! Всегда в тебе лежал очередной лист карты. Сколько их перебывало в тебе! Карты мест российских, украинских, молдавских, румынских, венгерских, чешских, австрийских… Самую последнюю я сохранил, вот она, в маленькой трофейной планшетке, вложенной в сумку.
Спасибо тебе, моя сумка, мой старый походный друг! И тебе, мой верный компас, надежный армейский компас в круглой черной пластмассовой коробочке, пристегнутой к сумке снаружи. Как только ты уцелел, дружище, и при всех передрягах остался исправным?
Я любовно провожу пальцами по сумке.
Неизменная моя… На тебе снаружи многочисленные выбоинки, шершавинки, царапины… На тебе оставили след кирпичи стены, которая при бомбежке обрушилась на меня, колючая проволока, острые сучья лесного завала… А вот палец нащупал четкую глубокую вмятину — осколок ударил на излете. А если бы не на излете…
Воспоминания обступают меня, когда я гляжу в раскрытую сумку. На внутренней стороне ее крышки, на шершавой коже написан чернильным карандашом номер моей полевой почты и моя фамилия. На случай, если бы понадобилось узнать, кто был владелец сумки.
Под крышкой, в специальном кожаном карманчике, лежит мой старый курвиметр — незамысловатый крохотный приборчик: плоский, размером не больше пятака, коричневый пластмассовый корпус с окошечком, в котором движется круглая шкала отсчета, с малюсеньким колесиком внизу. Сколько самых разных путей, которые предстояло пройти нашему полку, вымерил я когда-то, будучи помначштаба, по карте этим курвиметром!
Рядом с курвиметром в продолговатых кожаных гнездышках полуисписанные карандаши. Ими когда-то наносил обстановку на карту, чертил схемы боевых порядков. Красным — свои позиции, черным — противника…
Загляну в глубь сумки. Она набита туго. Письма, документы, фотографии фронтовых времен. Хочется вновь посмотреть на все это.
И еще — несколько листков блокнота, исписанных густо, строка к строке, нечто вроде моего фронтового дневника.
Этот дневник очень лаконичен.
Пробегаю взглядом по строчкам. Вот попалось на глаза:
«18.10. Вечер. Отбили обратно Ш. Похоронить Васю и др. не успели. Поручили тыловикам. Шли всю ночь. Дождь. Утром — письмо от Рины. Через час — бой…»
Две с половиной строчки всего, а сколько за ними стоит.
Вася… Мой ординарец, разбитной, белобрысый паренек из вятских краев. «Мы, вячкие, ребята хвачкие». Лет девятнадцать ему было, но жениться перед призывом успел. Карточку показывал: круглолицая девушка из его деревни, такая же светловолосая, как и он. Трудно представить, что его жене, нет, вдове, сейчас уже пятый десяток. Для меня Вася навсегда останется девятнадцатилетним. Мертвые, как известно, не старятся…
Перебираю слежавшиеся от долгого хранения разнокалиберные листки бумаги, потускневшие карточки, шершавые самодельные конверты и «треугольнички» со штампом «просмотрено военной цензурой».
Мальчишкой мой сын не раз покушался исследовать содержимое сумки. Но всякий раз я пресекал эти попытки, говоря при этом: «Мал еще, не поймешь, вот станешь взрослым — тогда…» Но когда подошло Володькино восемнадцатилетие и я стал думать, не ознакомить ли его со всем тем памятным и дорогим мне, что хранит моя сумка, я засомневался: а вызовет ли у него настоящий интерес то, что хочу я открыть ему? Что ему до того, что было четверть века назад, когда его еще и не существовало? Но сын наш — не из тех парней, которые в газетах читают только о спорте. То, что я показал ему и о чем рассказал, дошло до его сердца. В этом я убедился. Еще тогда. Может быть, именно потому к Володьке позже и пришло окончательное решение — поступать в военное училище. Ведь были же у него перед тем колебания и мог он избрать другую профессию.
Откидываюсь к спинке дивана. Не прилечь ли? Каверзное сердце! Нет, еще посижу…
За окном все неистовее носятся воробьи. Солнце поднялось выше, сосулька за окном, над верхним краем рамы, сверкает еще ослепительнее, с ее тоненького острия сбегают и проносятся по оконному стеклу частые капли. Каждая из них в короткий миг падения успевает пронзиться солнечным лучом и сверкнуть, как маленькая падающая звезда, в которой стылость льда и жар солнца — воедино. Капля за каплей, капля за каплей… Они словно бы отсчитывают быстролетящее время. Капельные часы. Часы весны.
Время, время… Неостановим твой бег. Сколько уже минуло весен после той, которая казалась счастливейшей из весен..
На щеку осторожно, еле приметно, ложится что-то теплое. Солнечный лучик… Значит, прошло уже не мало времени, если он успел откуда-то добраться до моего лица. Открываю глаза. Солнце — перед самым окном. Серебристыми искрами дробятся его лучи на гранях стакана с фиалками, что поставлен Риной на подоконнике.
Я гляжу на них и вспоминаю другие фиалки…
Весна сорок первого года — последняя предвоенная весна.
Кажется, это было в майские праздники. А может быть, просто в воскресенье. Наш местком устроил экскурсию на Карельский перешеек — тогда такие экскурсии в Ленинграде были в моде.