Наплыв в начавшие формироваться первые воинские части Русской Освободительной Армии превзошел все ожидания. Резервуар сил был почти неисчерпаемым. Только за один день 20 ноября (Манифест был передан по радио 19-го) из ближайших к Берлину лагерей было подано 62 тысячи индивидуальных и коллективных прошений о приеме в армию. Это составляло минимум пять дивизий состава мирного времени. К концу ноября число желающих поступить в части Освободительного Движения поднялось до трехсот тысяч, а к концу декабря число добровольцев поднялось до миллиона. С находящимися в составе немецкой армии русскими батальонами, с казачьими частями (около 150 тысяч), сербскими частями Лётича, изъявившими согласие влиться в Движение, и с армией генерала Недича (переговоры были почти закончены в положительном смысле) без опасности преувеличения можно считать, что создание двухмиллионной антикоммунистической армии в кратчайший срок было обеспечено. Предпринимались попытки связаться и со штабом Драже Михайловича.
Недостающее оружие, боеприпасы и всё остальное руководители Движения предполагали достать путем разоружения немецких частей в момент краха. Впоследствии это частично и было проведено в жизнь.
Европа, антикоммунистическая Европа, к началу 1945 года была во власти двух чувств — ненависти к Германии за ее обман и предательство и страха перед побеждающим коммунизмом. Организовать европейские антикоммунистические силы, увлечь их на оказание всемерной помощи в антикоммунистической борьбе Германия уже больше не могла, это могло сделать только массовое, мощное Русское Освободительное Движение. Европейская печать того времени, как в зеркале, отразила настроение и надежды широких масс, встретивших выход на борьбу русского антикоммунизма почти с таким же энтузиазмом, как и русские люди. Имя Власова, председателя Комитета, было тогда самым популярным в под гитлеровской части Европы, прежде всего, конечно, на ее юго-востоке.
Но не только двухмиллионная армия (не солдат, а политических борцов, что увеличивало ее потенциал в несколько раз), не только возможная помощь Европы давали уверенность в успехе и конечной победе. Когда Красная Армия была уже в пределах Германии, Венгрии, Словакии, стояла у границ Австрии, шла по Балканам, когда части, подошедшие к Одеру, в ясную погоду могли видеть зарево горящего Берлина, увеличивалось число переходов на эту сторону. Переходя, люди не хотели разговаривать с немцами, искали власовцев, части Освободительной Армии, тогда еще формирующейся, чтобы включиться в их ряды для борьбы против Сталина. На севере, в Восточной Пруссии переходили и танки, на юге, в Хорватии, к казачьим частям перелетали не всегда одиночные самолеты. Манифест произвел с той стороны фронта большое впечатление. Он был переброшен в нескольких десятках миллионов экземпляров. Были слухи, что отдельные экземпляры находили уже на Урале. Были слухи, что встречались экземпляры, переизданные уже с той стороны.
Части Освободительного Движения, само собой разумеется, создавались не для того, чтобы драться с Красной Армией. Предполагалось создать достаточно крепкий кулак, чтобы после сильной пропагандной подготовки проткнуть линию фронта и, увлекая за собой и части Красной Армии, идти к границам России.
Были опасения, что советское командование стянет к месту прорыва Особые части НКВД. Это тревожило не очень — практика показала, что даже части НКВД не являются в смысле политическом неуязвимым монолитом. Были опасения, что советское командование попробует заслониться немецкими коммунистическими частями армии Зейдлица — это беспокоило еще меньше: немцев ненавидели всех, в какой бы форме они ни были и с какой бы стороны ни стояли, при встрече с ними только бы удесятерялся боевой дух солдат.
Вместе с опасениями были и надежды, волнующие и зовущие. Были надежды, что кто-нибудь из советских маршалов, личных друзей Власова, после первых успехов Освободительной Армии решится принять участие и возглавить Освободительную борьбу. Надежд было много, и нередко под ними лежало вполне реальное основание.
Манифест был, вероятно, самым демократическим политическим документом, опубликованным когда-либо на русском языке, имевшим такое количество и столь воодушевленных последователей. Даже вдумчивые враги не находили в нем слабых мест для критики и, в силу необходимости, ограничивались только руганью. Так, по крайней мере, поступала позднее эмигрантско-советская печать во Франции, нерешаясь привести ни одной выдержки из его текста.
Не враги и не друзья, нейтральная швейцарская печать, выражая удивление, что в подгитлеровской Европе мог появиться такой документ, констатировала, что в Манифесте и в прессе Движения «принципы демократии сформулированы с такой классической ясностью, которая не всегда имела место в условиях демократических движений прошлого».
С опубликованием Манифеста все русские антибольшевики поверили, что Германия, наконец, признала свои ошибки, отказалась от своих преступных замыслов по отношению к России и решилась оказать помощь русскому антибольшевизму. Это было бы только логичным, потому что вопрос к тому времени ставился не о новых завоеваниях, не об удержании старых, уже в значительной степени потерянных, а о спасении немецкого народа от приблизившегося к нему коммунизма.
Меня эта уверенность не покидала только один день, в день выхода первого номера газеты. Я упоминаю об этом потому, что в то полное трагизма время дни казались большими сроками. За очень короткий промежуток, может быть, за несколько месяцев, если не недель, нужно было наверстать пропущенные годы. На следующий день после того, как опубликован был Манифест, ко мне опять вернулись сомнения, потом очень скоро перешедшие в уверенность, что все остается не только по-старому, но и гораздо хуже — силы немецкого сопротивления перестали обороняться, а перешли в наступление на Движение. Показателем этих перемен, как всегда, оказались мелочи. Я это заметил, готовя к выпуску второй номер газеты.
На следующий день после возвращения из Праги мне позвонили в редакцию из какого-то учреждения, что отныне весь материал, печатающийся в «Воле народа», я должен присылать на цензуру по такому-то и такому-то адресу, и что помещен может быть только тот, на котором будет стоять параф цензора.
На мой недоуменный вопрос, заданный по телефону Жиленкову, он ответил утвердительно, так как ему это было сказано тоже. Он успокоил, что об этом еще будет разговаривать, а на один-два номера придется согласиться и материал давать.
Чтобы иметь возможность выбора при составлении следующих номеров, я собрал все основные статьи, которые были приготовлены чуть ли не на две недели вперед, и с нарочным послал их по адресу. Вернувшись, он сказал, что данный адрес — какое-то из бесконечных разветвлений Министерства восточных дел Розенберга. Что он не ошибся, я увидел уже к вечеру следующего дня: в большом пакете все статьи были присланы обратно, причем минимум две трети их были перечеркнуты сначала до конца красным карандашом. Параф цензора стоял только на материале, который имеется в редакции на всякий случай, если окажется вдруг в номере свободное место.
Я сразу же позвонил по данному адресу и мне было отвечено, что все в порядке, ошибки никакой не произошло и что перечеркнутый красным карандашом материал не может быть напечатан ни в коем случае. На повторный вопрос Жиленкову и рассказ о том, что произошло, он ответил, что придется или отложить выпуск номера, или выпустить его с тем материалом, который одобрен, — разговоры по этому поводу по его словам, еще не окончены.
Мы всей редакцией просидели до поздней ночи и постарались сделать все, что было возможным, чтобы второй номер газеты получился уж не совсем уродливым. С грехом пополам как-то наскребли на восемь очередных страниц.
Второй сюрприз на следующий день был преподнесен издательством.
Передавая материал техническому редактору для верстки, я стою около стола и раскладываю набранные в гранки статьи, — это на вторую страницу, это на четвертую, седьмую, восьмую. Это можете поместить сзади, тоже на последнюю. Передовую и первую страницу я дам потом, они еще в цензуре. Он смотрит на меня с некоторым замешательством и говорит:
— А вы знаете, господином Амфлетом отдано распоряжение, что второй номер выйдет только на четырех страницах.
— Что за ерунда, и причем тут господин Амфлет? — отмахиваюсь я. Оказалось, что распоряжение такое было действительно дано.
Я иду к Амфлету. В хорошо обставленном кабинете за столом сидит он. Но, Боже, как непохож он на того приятного господина, предупредительно улыбавшегося в течение первого разговора, каким я видел его в первый раз у Жиленкова и каким он был еще до вчерашнего дня.