Но что особенно удивило — ни Кузаев, ни Тужников не бросили ни одного упрека. Почему? Загадка, которую я так и не разгадал. А Любовь Сергеевна на следующий день не ответила на мое приветствие, чем и обидела, и разозлила: неразумная баба! Но потом и она стала необычайно добрая. Буквально искала встреч со мной. И в разговорах похвалила Лику: действительно, красавица.
Хорошо понимая женскую тактику, я тихонько посмеивался над ее наивностью: зрелая женщина, а ведет себя как девчонка!
Жениться никакого желания у меня не было. Нашли время для женитьбы! Я защищал Савченко, а потом осуждал, когда офицеры начали язвить, что батареей командует Ирина Хусаиновна. Боевой офицер, а дал бабе взять над собой власть.
Не скрою: тянуло на первую батарею. Но помня, как ревниво отнесся Данилов к приглашению Лики в театр, я ходил туда только по службе и не задерживался у дальномера. Пошутить мог с Таней Балашовой, интересно было, как она подхватывала предложенную игру.
Ванда узнала о походе в театр и в присутствии Савченко, своего командира, и его жены устроила мне сцену ревности.
Возобновилась у меня «северная болезнь». Нет, не цинга — фурункулез. С первой, еще довоенной, полярной зимы мучился. Весной исчезали, а осенью, с наступлением холодов, нарывали такие фурункулы, что не знал, как лечь, как сесть. Объяснение одно и у медиков, и у людей необразованных: не хватает солнечных лучей, не хватает витаминов. Действительно, сколько их, тех лучей, на краю земли, на берегу Ледовитого океана! Но здесь, в Петрозаводске, мы неплохо погрелись. Бывая на батарее Савченко, не пропускал случая позагорать и покупаться в Онежском озере. Савченко даже в землянках умел жить с комфортом. Ирина его — рекордсменка Москвы по плаванию. Подобралась пара! Плавали они как дельфины. Я даже Колбенко стеснялся рассказывать про наши купания. Ничего себе комсорг! Идет на батарею и вместо работы — загорает. Дело я, конечно, делал. Но кто мог измерить мою работу? А раз плюхался в озеро — значит, баклуши бил. Так и сказал Тужников на одном совещании (донес все же кто-то), желчно высмеял и меня, и Савченко. Вот, дескать, как воюют: ежедневно купаются, наперегонки с бабой плавают, — человек просто переживал, что нет боев, нет трудностей. Характер! Хорошо, доктор возразила: «А что тут плохого? Мы нечасто моем людей в бане». Любовь Сергеевну поддержал Шаховский.
Тужников не любил Шаховского, называл аристократом и… никогда не унижался до споров с ним — при равных званиях и, по существу, равных должностях. А может, просто боялся спорить с эрудитом.
Почему же после довольно щедрого солнца и огурцов (у Данилова всегда были огурцы, да и в штабной столовой нередко) снова вернулась моя болезнь? На всю жизнь прилипла. С хронической болезнью свыкаешься. Да и кто на войне обращал особое внимание на фурункулы? Стыдно пожаловаться, когда миллионы лежат с тяжелыми ранами. Только в первую военную зиму, когда фурункулов вскочило на спине около десятка и они дали температуру, я полежал неделю в санчасти. А потом обходился с помощью батарейного санинструктора. «Аспирин» — Алеша Спирин лечил просто: выдавливал стержни медвежьими лапами, причиняя дикую боль, а потом жег йодом. Помогало. К доктору-женщине Пахрициной я ни разу не обращался, хотя прошлой зимой плакал от боли: нарывы покрыли ноги, тяжело было ходить, а должность комсорга вынуждала ежедневно наведываться то на одну батарею, то на другую, к пулеметчикам, к прожектористам. А Тужников еще потребовал, чтобы и про НП не забывали: люди в снежной пустыне, точно на льдине, так, у Папанина радио было, a y наших только телефонная связь. Много мы новостей передаем по телефону? Газеты раз в неделю забирают, когда приходят за продуктами. А кого из политработников пошлешь за двадцать верст? Ясно, самого молодого — комсорга. Особенно настойчиво гонял меня замполит на наблюдательные посты после того, как финны зверски уничтожили расчет НП. Доказывал, что несчастье произошло из-за потери бойцами бдительности, командир сержант Василий Пырх «любовью занимался». Такие его выводы бросали тень на Катю, на всех героически погибших. А что погибли наши люди как герои, доказывали гильзы от автоматов: отстреливались до последнего патрона. Удивляла и возмущала непоследовательность Тужникова: сам же приказывал мне написать как можно лучше о них в политотдел и в газету, а потом обвиняет покойников в утрате бдительности.
Я не отваживался возразить. Колбенко возразил. Пожалуй, тогда-то они впервые крепко повздорили. Но Тужников — натура противоречивая. Сам пришел к нам в, землянку и неофициально, почти по-дружески предложил Колбенко: «Давай, Константин Афанасьевич, договоримся: взаимные претензии высказывать один на один, а не при подчиненных. Таково армейское правило, и, если хочешь, такова партийная этика». Армейское правило бывший секретарь райкома принял, а что касается партийной этики — оспорил горячо и доказательно: «В партии должна быть гласность, а не сектантское шептанье».
…Почему возобновилась болезнь после южного, в сравнении с Мурманском, солнца и витаминов, можно в принципе объяснить. Октябрь был на удивление дождливым, и раза два по дороге на батарею или с батареи холодный дождь пробил меня, как говорят, до костей.
А вот почему я решил показать свои болячки Пахрициной? Вынудил Колбенко? Или, может, действительно, как упрекал Тужников, «заразился мирной психологией»? Захотелось и прыщик на мягком месте вылечить.
Любовь Сергеевна отнеслась к моей болезни совсем не скептически, чего я опасался, а очень серьезно, с заботливостью не только докторской, почти материнской.
— Нужно вам, Павел, лечь в госпиталь.
— С фурункулами? В госпиталь? Да у меня их в предвоенную зиму больше было, и никто не заикнулся про госпиталь.
— Плохие вас врачи осматривали. Это тяжелая болезнь. Причин ее несколько. У вас явно стойкая инфекция в крови. А нехорошая кровь дает не только фурункулез, а может поражать и внутренние органы — печень, почки… если хотите, мозг.
Доктор пугала. Но меня испугала не болезнь — разлука с дивизионом, ставшим домом родным. А вдруг, пока буду в госпитале, дивизион перебросят далеко, меня отошлют в офицерский резерв и попаду я в другую часть? А правда, не въелась ли «мирная психология»? Раньше я рвался на передовую, рапорты писал, когда забирали очередную партию хорошо обученных бойцов, сержантов, офицеров в новые артиллерийские части. А теперь, выходит, никуда не хочу и боюсь сам себе признаться в этом? Страшно лишиться отцовской опеки Колбенко, веселого заигрывания Ванды, красоты Лики, которой при каждой встрече восхищаюсь все больше, шуток Тани Балашовой, философских рассуждений Жени и нашей с ней необычайной привязанности к ребенку — Анечке Муравьевой? Даже Тужников с его придирками показался наимилейшим человеком. И та же доктор, внешне строгая к бойцам, а на самом деле добрейшая женщина, влюбленная, душевно ранимая — это я почувствовал в театре, была как мать, как старшая сестра. Как ее встревожили мои фурункулы! Нет, не пойду я в госпиталь! Подумаешь, нарывы! Глупости. Они и в детстве нередко вскакивали. И ничего — ни здоровьем не ослаб, ни поглупел. Но как отказаться? Нужно выдумать такую причину, чтобы у доктора не появилось желания написать рапорт командиру, — если Кузаев прикажет госпитализироваться, тогда уж никакие отговорки не помогут.
Вдруг появилась мысль, одновременно и игривая — неправдой своей, и серьезная — по отношению к этой женщине: моя «легенда» успокоит ее.
— Не могу я, Любовь Сергеевна, ложиться в госпиталь.
— Почему?
— Почему? Только вам. По дружбе. По секрету. Вот здесь, — постучал по груди, — рапорт…
— О чем?
— Просьба позволить жениться.
У Пахрициной загорелись глаза, но посмотрела она на меня недоверчиво, все же, видимо, появилось подозрение, что я шучу.
— На Ванде? — Нет.
— Интересно. На ком же?
— На Иванистовой.
У доктора перехватило дыхание, она как бы испугалась. Потом недобро хмыкнула. Встала, подошла к столику с лекарствами, начала переставлять бутылочки, словно искала средство от моей глупости.
Я пожалел, что не вижу ее лица: что на нем отразилось? Отметил, что у нее красивая фигура, красивые ноги, я редко видел их в туфлях, в сапогах на ноги не обращал внимания.
Любовь Сергеевна обернулась ко мне. Лицо ее было серьезно и озабоченно.
— Вы, Павел, хороший парень… чистый. Потому я вам скажу… между нами… Иванистова — не девушка…
Меня как варом обдало. Я держал под мышкой градусник и не удивился бы, если бы ртуть разорвала трубку от внезапного нагрева и разнесла плечо.
Захотелось крикнуть: «Не нужно, Любовь Сергеевна! Не нужно! Не унижайте себя!»
Но стало очень стыдно. Когда-то мать на сенокосе захватила меня подглядывавшим, как купаются в Днепре взрослые девушки, и огрела по спине лозиной. Но боль была ничто по сравнению со стыдом, много дней я не мог глянуть на мать и дрожал, что она расскажет отцу, соседкам.