— Отправьте в госпиталь, — сказал Макс высунувшемуся из люка Корфу.
Зюсмильх отчаянно сопротивлялся. Он бился в руках солдат и кричал: «Нет! Нет!»
…Он прекрасно знал, что с ним собираются сделать. Ведь только минуту назад, когда он не мог больше петь и упал на землю, с плачем вымаливая пощаду, кто-то из русских крикнул: «Не могу смотреть на него, сил не хватает, в огонь гада!» И его потащили к школе. А в школе уже не слышалось воплей. Там рвались патроны. Пламя лохматой гривой бушевало на крыше. В дверь густо сыпались искры: в сенях надломилась балка и с треском рухнула на пол. На улицу из окон черными жгутами повалил дым. Люди, стоявшие под самыми окнами, расступились, и его, Зюсмильха, швырнули. Каким-то чудом ему удалось не задохнуться, вскарабкаться на подоконник, выпрыгнуть… И вот сейчас ему казалось, что они опять схватили его, опять хотят бросить в огонь.
— Нет, — кричал он, вырываясь, — я не хочу!. Не хочу гореть! Все равно опять выпрыгну, не хочу-у-у!
Подождав, пока затолкнули в танк вопившего лейтенанта, Ридлер взглянул на часы. Возня с Зюсмильхом бесплодно отняла пятнадцать минут, а сейчас нельзя было терять ни одной секунды.
— В Покатную! — крикнул он своему водителю. — Да побыстрее!
От бешеной скорости засвистело в ушах. Ридлер не сводил глаз с расплывавшегося пятна зарева. Сердце колотилось мучительно-зло. И опять ему казалось, что танк движется слишком медленно, хотелось спрыгнуть на землю и бежать впереди него. Он не знал толком, что и как произошло в Покатной, — только мог догадываться и строить предположения. Но одно знал наверняка: в этом селе побывали партизанские агитаторы с этой страшной брошюрой. Наконец замелькали дома Покатной… Танк остановился возле школы, вернее возле того, что осталось от нее: на земле кое-где, вспыхивая пламенем, тлели обуглившиеся бревна и валялись черные, обгоревшие трупы солдат.
Ридлер огляделся. Дворы по обе стороны дороги стояли с распахнутыми воротами и калитками: дома были пусты.
Лучина потрескивала, и от нее по всей кухне расходились дым и копоть.
Семен Курагин сидел на лавке возле стола в облезлой шапке-ушанке, в рваной куртке, подпоясанной красным кушаком, и чинил хомут: он теперь работал у немцев возчиком при госпитале. Протыкая шилом много раз латанную кожу, Семен жадно слушал, что говорила его жене соседка, только что вернувшаяся со строительства.
Наколов шилом палец, он выругался и отбросил хомут к печке.
— А может, брехня все это… а предвестнице-то? Нет проглядки… дай, мол, Егор те за ногу, придумаем…
Жена рассердилась. На ее исхудавшем и, казалось, совсем бескровном лице проступили розовые пятна.
— Ты, Семен, всегда ко всему так: и хочешь тронуть, да как бы не обжечься… Уваровцы всем селом сбежали; покатнинцев нынче на стройке — ни одного. Говорят, за ночь они у себя всех немцев пожгли. Это тоже придумано?
У Семена от изумления все мысли из головы вылетели.
Небольшого роста, щупленький, он стоял, теребя рыжеватую бородку, скатавшуюся клочками, и смотрел в рот жены, из которого, как горох из мерки, сыпались гневные слова. Не то, что сказала жена, конечно, ошеломила его. До него тоже дошли слухи об ушаровцах и пакатнинцах; он даже сам видел Августа Зюсмильха. Здоров, как бык, оказался немец. Привезли его в госпиталь обмороженным, обожженным. Всю ночь метался в бреду и кричал о пощаде. На рассвете пришел в себя и сразу же потребовал водки. Ему разрешили, и: он пил чуть ли не весь день.
Нет, совсем другое ошеломило Семена, — никогда за всю жизнь не говорила с ним жена таким тоном, словно он уж и не глава семьи и словно каторжная жизнь ему мозгов убавила, а жене прибавила. От обиды слезы выступили.
— Цыц, Егор те за ногу! — закричал он. Хотелось, чтобы крик прозвучал басисто, так, чтобы все окна в избе дрогнули. Но к потолку взлетел жиденький тенорок. Семен вздохнул и покосился на свою тень, шевельнувшуюся на стене. Тень была непомерно велика — начиналась от его ног, лежала на стене, а головой даже до середины потолка доставала.
«Вот таким бы на самом деле… Тогда, небось, и не пикнула бы, осеклась». Но вспомнилось, что жена всегда считала его выше, чем он был на самом деле, и гнев улегся.
— Ну, чего ты?.. Я к тому: доподлинно ли, что эта предвестница от Сталина?
— От Сталина! — убежденно подтвердила соседка. — Говорит: вот-вот Красная Армия будет…
Семен завозился, отыскивая кисет с табаком. От волнения он все время попадал рукой не в карман куртки, а в прореху на боку.
— Скорей бы к нам она, предвестница-то… — с тоской и нетерпением вырвалось у хозяйки. — От самой бы все послушать. — Она заломила руки. — Сил-то ведь больше совсем нет.
И, присев на лавку, затряслась в беззвучном плаче. Соседка обняла ее.
— Придет! Видишь, как она хитро, чтобы немцев запутать, не подряд ходит: из Уваровки в Покатную… Соседи гадают, и я думаю: не нынче так завтра у нас будет.
Скрипнула дверь. Семен оглянулся и увидел дочь, устало переступившую порог. Все лицо его жалостливо сморщилось. В последние дни он не мог смотреть на дочь без того, чтобы не щемило сердце. Какая была до войны! Пройдет, бывало, по улице, и кажется, все на нее оглядываются: эх, мол, и раскрасавица же дочка у Курагина!
А сейчас глаза будто из погреба смотрят, хоть бы раз улыбнулись… Ни румянца, ни живости прежней.
«В восемнадцать-то лет… Эх, жизнь, Егор те за ногу!»
На кухню вместе с клубами морозного воздуха ворвался с улицы шум голосов.
— Чего там, дочка?
— Беженка из Москвы.
Семен настороженно скосил глаза на соседку.
— Говоришь, откуда предвестница-то, из Москвы?
— Из Москвы, — горячо подтвердила та.
— Это доподлинно?
— Доподлинно.
— Та-ак… — протянул Семен.
Он натянул на голову шапку и вышел из избы.
На улице под окнами его дома столпились соседи. Все молчали, и лишь из середины толпы слышался рыдающий женский голос:
— Я — на площадь, где все театры… Батюшки вы мои! Театр-то этот, что с тремя конями на крыше… Смотрю на него, а немцы — в окна штыками, прикладами. Звенят стеклышки, будто плачут. А другие немцы уже на крыше — коней трясут. Грохнулись кони на землю, и тоже вдребезги. Сколь людей ими придавило! И мне тоже ногу — вот, смотрите.
Семену не было видно лица беженки.
— Ну-ка, гражданки, — проговорил он решительно и, растолкав женщин, очутился лицом к лицу с Аришкой Булкиной.
Она взглянула на него и хотела уйти, но Семен удержал ее за руки.
— Обожди, Егор те за ногу!
Он старался припомнить: где-то вроде он видел эту бабу.
— Конем с театра, говоришь, зашибло? Ну-ка!
Аришка оголила ногу до самого бедра, и Семен вспомнил.
«На ту пьяную бабу, кажись, похожа… Когда же это было? Да, по весне!»
Вся сценка быстро пронеслась в памяти. Поздним вечером ехал он в городе узким переулком. Впереди лошади шли пьяные — парнишка и баба, очень похожая на эту «беженку из Москвы». Они нарочно медлили — пройдут шага два, остановятся… Он сначала упрашивал, потом выйдя из себя, ругнул их. Баба визгливо засмеялась, нагнулась и, задрав подол, зло выкрикнула: «Не запряжешь ли, милый, в пристяжку?.. На паре, добрый человек, лучше большевиков катать, а насчет меня, кавалер, не сумлевайся, кобыла чистейших кровей — единственная дочка бывшего купца первой гильдии».
Помнится, в груди от такого похабства опалилось все. Изловчившись, он так жвыкнул бабу кнутом, что она завертелась, словно вьюн, и на самом деле с быстротой чистокровной кобылы понеслась по улице.
Вспомнил это Семен и сильнее стиснул руку Аришки.
— А у тебя, к примеру, нет на заднице рубца от моего кнута?
Аришка метнулась глазами по толпе, ища сочувствия, но все бабы, только что со слезами слушавшие ее рассказ, смотрели теперь сурово, настороженно.
— Говори, Егор те за ногу, откуда?
— Я-то? Из Певска.
Толпа угрожающе зашумела.
Аришка вырвала руку, оттолкнула Семена.
— Родненькие! Да разве я сказывала, что москвичка? Из Певска я… И до войны в ём жила, а как немцы подошли к городу значит, я в Москву побежала: там у меня сестра. Только я, родненькие, к Москве, а немцы — тут как тут… Сестру мертвой нашла. — Она всхлипнула. — И обратно сюда… Пропитаться нечем, и хожу по деревням, побираюсь.
Семен снова было подступил к ней, собираясь допросить как следует, но в конце улицы раздался звонкий мальчишеский крик:
— Красная Армия!
По дороге с винтовками наперевес бежали люди в красноармейских шинелях. Семен насчитал восемнадцать человек. Сдернув с головы шапку и размахивая ею, он не помня себя, во весь дух пустился им навстречу.
Катя устало шла лесом.