Зазыба с Нарчуком были хорошо знакомы ещё с тех пор, как Митрофан Онуфриевич работал председателем колхоза в «Парижской коммуне», а Зазыба в Веремейках, хотя несколько последних лет им нечасто доводилось встречаться. Понятно, что Зазыба не стал таиться перед Нарчуком, рассказал все как есть — особенно о том, почему оказался в Бабиновичах. Ночью они втроём — командир отряда, Денис Евменович и Прокоп Абабурка — пошли в местечко, сняли с виселицы разведчицу и принесли её в лес.
Похоронили на следующий день, на окраине Цыкунов, неподалёку от наблюдательного пункта с артиллерийской буссолью.
Документы, которые остались от Марыли и которые привозил в Веремейки напуганный Шарейка, тоже вскорости перекочевали в отряд. Среди них, например, обнаружили заново составленный справочник тактических обозначений германских вооружённых сил, он, кажется, больше всего пригодился партизанам; Были среди бумаг и другие ценные сведения и схемы, однако и Митрофан Нарчук, и Степан Баранов, не говоря уж об остальных партизанах, мало что понимали в них; таким образом, документы, добытые дорогой ценой, пока не находили применения, а передать их было некому, кто бы в них по-настоящему разобрался.
Подыскать новое место для дислокации попросили Зазыбу сами партизаны. Нарчук так и сказал Денису Евменовичу:
— Ты нас на первый случай выручи, брат, а потом уж вместе начнём действовать.
Если говорить прямо, Зазыбе и самому не нравилось, что отряд осел в Цыкунах, рядом с местечком, где находился полицейский гарнизон, куда чуть не каждый день наезжало немало разного военного люда, и не только из ландвера или охранных войск, но также и из регулярных частей. Правда, Зазыба открыто не сказал об этом партизанам ни в первый день своего нахождения в отряде, ни во второй. И тем не менее он чуял, что такой вопрос — о переброске отряда в другое место — обязательно встанет. Так, в конце концов, и случилось.
Теперь Зазыба был в Веремейках ухом и глазом партизан. В посёлке Озёрном ему помогал Федор Поцюпа. По ту сторону Беседи наблюдателями оставались Абабурки — один в Бабиновичах, другой в Кушелевке. В Гонче тем временем партизанские дела всячески улаживал Захар Довгаль. На их плечах лежала не только доставка в отряд агентурных и разведывательных данных, а также, что в партизанских условиях было не менее важным, обеспечение всем насущным, в первую очередь едой, потому что понятие «всем насущным» имело весьма широкое толкование и не каждый раз зависело от желания тех и других. Особенно это касалось всякого оружия, которого не хватало для мощи отряда. Были, конечно, и другие сложности, однако нынче, когда все как будто стало складываться благоприятно, если не сказать — удачно, добыча оружия представлялась не такой уж трудной, по крайней мере, выполнимой…
Стоя теперь с вёдрами в заулке, Денис Евменович подумал о том, что с приходом зимы, верней с новым снегом, в налаженном деле возникнут новые сложности, которые будут мешать им с партизанами. До сих пор ходил из деревни до отрядной землянки и обратно, не боясь, что кто-то наткнётся на его след в лесу; по снегу много не походишь, надо будет подолгу ждать метельных ночей, когда тайная тропа будет не заметна чужому глазу ни вблизи, ни издали; теперь все будет зависеть от того, как часто будут чередоваться погода с непогодой.
Но пора было Зазыбе двигать дальше к колодцу. Он поглядел ещё раз на Кузьмовы окна, подумал, что хозяин небось жалеет, что Шарейка неожиданно уехал обратно в местечко, не выполнив до конца своих портновских обещаний, не успел он пошить и кожух Масею, забрал раскроенные овчины с собой, но поспешный отъезд Шарейки никто не связывал в Веремейках с истинной причиной, о которой знали только Зазыба и он, Шарейка; а причина, как можно догадаться, была одна: Зазыба достоверно узнал, что из-за ареста Марыли в местечке никто не попал под подозрение, во всяком случае, немцы никого не забирали по её делу, никому не угрожали допросом и расправой; видимо, Марыля выдержала испытания и никого не назвала.
Денис Евменович поставил в сенцах на лавку полные, нерасплесканные ведра, вошёл, по-зимнему гремя сапогами, в хату, выждал немного, а потом спросил Масея, недоступно сидящего с вечными своими думами, из которых могла вывести его только Марфа Давыдовна, в самодельном кресле-качалке:
— Я все хочу узнать у тебя, сын. О чем вы говорили с Парфеном перед его смертью? Он ведь при тебе помер?
— При мне, — расправив плечи, с какой-то гордостью ответил Масей.
— Ну так…
Дальше Масей, казалось, не собирался рассказывать: он долго молчал, потом начал совсем о другом, чем крайне удивил отца; вдруг сказал, будто наедине с собой:
— Я вот о чем… Не слыхать больше собаки Парфёновой… Уж сколько ночей молчит.
— Да.
— Может, случилось что?
— А что могло случиться? Не иначе, воротилась домой. Сколько можно там выть, на кладбище?
— Если бы так.
— А ты думаешь?…
— Все может быть. У собак верность хозяину порой кончается не в их пользу. Пойду-ка я на кладбище, погляжу.
Зазыба посчитал, что сын явно блажит, но Масей и вправду достал из-за голландки валенки, подшитые кожей, начал переобуваться. Денис Евменович стоял над ним, думал, почему сын не ответил на его вопрос.
Но вот Масей натянул валенки, потопал по полу, улыбнулся:
— Так тебе интересно, батька, о чем мы говорили тогда с Парфеном?
— Ну?
— О тебе говорили.
— Как это?
— Обыкновенно. Почему-то он доказывал мне, что ты настоящий человек и что за твоей спиной людям жить легко. А потом заговорил о другом. Его почему-то заинтересовало, кто здесь, на нашей земле, жил в древние, стародавние времена.
— Ну а ты?
— А я ему рассказал. Потом он повернулся и пошёл в сад, меня с собой позвал. Ну и помер. Как-то легко, хорошо.
— Он и жил хорошо — разумно, как говорят, с царём в голове.
От этого отцовского уточнения Масей засмеялся:
— С царём прожить можно, а вот без царя… Масей вышел в заулок, помедлил у дома, будто решая, какой дорогой идти, потом повернул налево, к кладбищу. Шёл он сутулясь, с трудом, еле переставляя ноги по целику. Денис Евменович, выйдя на крыльцо, долго поглядывал сыну вслед. И, кажется, только теперь, на расстоянии, по-настоящему понял, что сын болен и вправду. Не на шутку болен. То ли лёгочной болезнью, то ли душевной. Разницы не было никакой. И Денис Евменович, стоя на крыльце, виновато подумал вдруг, что за чужими заботами не успел достать барсучьего сала, на целебные свойства которого так надеялась Марфа. Теперь зверь прочно залёг в своей норе и до него было не добраться.
* * *
От летнего до зимнего Николы времени не много, на глазок полгода, а если считать по пальцам все дни, то получается на месяц больше; но в нынешний год в промежуток этот, казалось, уместилась вся вечность, а с нею и вся война. Иной раз даже думалось, что войне не было начала, значит, не будет и конца, хотя в Забеседье, в каждой деревне, народ худо-бедно знал, что под Москвой немцам наконец-то приходится туго. Правда, по-прежнему никто не знал настоящей картины событий — как они там разворачивались, — зато умножились всякие слухи, в которых, как обычно, нельзя было отличить ложь от правды. Почти ничего не добавляли к слухам и листовки, единственный по теперешнему времени не устный способ общения между людьми. Написанные, как правило, от руки и расклеенные на воротах крайних домов или на стенах бывших общественных строений, они мало несли конкретной информации, которая не только впечатляла бы, но и заставляла размышлять; ведь для того, чтобы понять какое-то явление, надо прежде всего правильно назвать его. Да и авторство листовок трудно поддавалось определению — видно, теперь писали их все, иной раз попадались даже совсем безграмотные, полные чисто личных угроз, касающихся отдельных людей и отдельных сел. Иначе и не могло быть, если, конечно, исходить из той истины, что во всякой беде кто-то должен быть виноват.
Комиссар крутогорского отряда Степан Баранов попытался как-то направить в единое русло поток этих листовок, придать им если не общее звучание, то хотя бы некоторый лад. Однако, не имея связи, сам не получал верных известий из-за линии фронта, и в конце концов отказался от своего замысла, посчитав нужным всячески поддерживать возникшую самостоятельность, которая заключала в себе здоровую основу; он хорошо знал, что убеждения, как и страсти, тогда обретают прочность, когда входят в привычку.
Ничего определённого не писали о боях под Москвой и немецкие газеты. Широко разрекламировав операцию «Тайфун» в начале октября, теперь они отделывались общими словами: о бодром духе своих войск, о том, что германской нации по-прежнему надо стремиться к полному совершенству и прочее. Порой публиковали советы, как германский солдат должен беречь себя от морозов, от разных насекомых… Недаром шутят, что неудачу тоже передают по наследству.