— …как ты хочешь?.. В грузовом контейнере… в чьем-то холодильнике?..
— …в банке с селедкой. Я сам закатаю. Внутри рыбы. Не будут же они разрезать ножом каждую рыбину и искать.
— Я захочу селедки, вскрою банку и съем кусок, где… Знаешь, в сказке рыба глотала Царский перстень… а тут… я проглочу…
— Тогда тебе разрежут брюхо. Если ты попадешься.
— Я не попадусь. Ты же сам сказал — нет никаких «если».
Они допили коктейль. Глаза их заблестели. Она едва слезла с высокого, на длинной ноге, журавлиного кресла. Он поймал ее, как птицу.
Они оба не увидели, что на дне одного из бокалов, на дне ее бокала, лежит крупная слива, слишком крупная. Соломинка вырастала из сливы, и, кроме соломинки, из крупной ягоды торчали железки, крючки и скобы. Слива была сделана человеческими руками и положена в бокал нарошно.
Они были слепцы. Они ничего не увидали.
Зато весь их разговор был услышан и записан.
Официант проводил их глазами. Подошел к стойке. Небрежно, прищурясь, взял бокал, вытряхнул себе в кулак миниатюрный радиопередатчик.
Они одевались в гардеробе, опахивая, обжигая друг друга смеющимися, захмелевшими, яркими глазами.
— Какие у тебя румяные щеки. Какие ясные глаза.
— Ну да. Я же отважилась на такое дело. Это же моя Война началась. Я теперь уже ничего не боюсь. А только веселюсь. Давай веселиться. Настали же последние дни России, милый. Это конец. Это конец России.
— В моем конце мое начало. Какая-то казненная королева так однажды сказала.
— Не казни меня прежде времени. Меня и так казнят. Я слишком ведьма для этого скушного мира. Я Великая Сумасшедшая Армагеддона. И я погублю тебя.
— Дура, Клеопатра. Ты помнишь, как мы познакомились?..
— Да. Еще бы. Вовек не забыть.
— Я только прилетел с Войны.
— Ты только прилетел с Войны. Тебя Арк вытащил ко мне, да?.. ты мрачнел, стонал, ты был один, у тебя раны болели. Я испугалась твоих шрамов. Я сразу влюбилась в них.
— Ты моя родная. Ты мне роднее родного.
— Ты врешь.
— Если я вру, убей меня. У меня в кармане револьвер. Вытащи и убей.
— У меня в сумочке тоже. Смит-вессон.
— Ты умеешь стрелять?..
— Я научилась. Потому что ты… Я знала. Я знала не умом. Умом никогда ничего не знают. Я…
Он закрыл ей рот поцелуем. Курточка сползла с ее плеч, упала на паркетный пол ночного бара. Белый песец, с разинутой в отчаяньи мертвой пастью, свисал у нее с плеча, мотался сиротливо и неприкаянно, как повешенный качается под сильным ветром на виселице.
Стасинька, сложи ручки лодочкой, помолись за Папу, за Маму, за Лелю, за Русю, за Тату, за Лешеньку. Помолись Господу от всей души, и твоя молитва дойдет до неба.
А небо далеко?.. А там люди могут жить?.. А чем они там дышат?..
Там летают души, они горят во тьме, светятся золотым светом, и им не надо ни воздуха, ни еды, ни воды, ни ложа, чтобы спать… они бесплотны и бессонны, и радостны всегда.
И они… боли не чувствуют?..
Ни боли, ни смерти. Жизнь бесконечная. Жизнь неизбывная.
Она тихо встала, подошла к двери сарая. Дверь была закрыта снаружи — мало того, что Федька Свиное Рыло навесил амбарный замок, еще и припер снаружи мощным еловым дрюком. Оттепель. Кап, кап — с крыши — в снег: вода выцелует в белизне проталину, и птицы будут прилетать, пить, запрокидывать головы, разевать клювы. Господи, как еще молиться Тебе. Ночь. Звезд повысыпало — словно золотое зерно в риге рассыпали из дырявого мешка. Люську отправили, после рыбалки на Муксалме, невесть куда — когда ее волокли, она неистово орала, вырывалась, пыталась кусаться, бить солдат по щекам. Ее быстро усмирили. Господи, лишь бы не искалечили. Может, отправили на Заяцкий. Может — на Секирку. Младенчика взяла Глашенька. Ее, после того как она Федьке, положившему на нее заплывший жиром глаз, двинула худым локтем в толстый живот, затолкали сюда, в сараюшку: до тех пор, пока не одумается. Господи, помоги! Елизар Анзерский, помоги!..
Щель меж досок. Поглядеть на волю. О, звезды крупные. Стася знала их имена. Мама Аля рассказывала ей много про звезды. Они выходили, там, в Петербурге, на крышу Дворца, у Мамы дрожала в руках карта звездного неба. Маленький Леша, ростом ей по колено, стоял рядом, важно насупившись, держал в руке керосиновый фонарик. Мама водила пальцем по карте, потом вздергивала палец и взглядывала на небеса. И здесь, на Островах, как и там, в Петербурге, сиял, вбитый в чернь низко над горизонтом, павлинье-цветной, огромный Сириус, испускавший пучки алмазных розово-синих и золотых лучей; мерцал алый злой Альдебаран — глаз Тельца; сверкала на плече охотника Ориона ослепительная застежка — далекая звезда Бетельгейзе; тускло горели, прямо над головой, Гиады и Плеяды, звездные скопленья, дымились, улетали в черное бездонье Богова жилища. В небесах царила зима, и зима царила на земле, и Стася плыла в зиме, как в корабле, в старом развалюхе-сарае, в диких лесах Анзера, одна, замерзшая, задрогшая донельзя, без теплой шубы, без валенок, — ах, где ее отороченные лисьим мехом Царевнины сапожки, подаренные Отцом на день ее рожденья. Может, она сегодня ночью умрет, ведь на земле так холодно, холодно и в небесах. И свой день рожденья она встретит уже на небе. Там, на небе, не надо готовить яства, стряпать торты и печь пироги, разливать по бокалам душистое вино, надрезать спиртовую пахучую корку влажных и блестящих, ярких апельсинов. Там не надо ей Царских подарков. Там она будет совсем одна. Она протянет руки к звездам и неслышно прошепчет: здравствуйте, Мама, здравствуйте, Отец, и Лешенька, и сестрички, ведь это я. Я прилетела. Меня — там — внизу — больше нет. Вы рады?.. И я счастлива.
И черная пустота прошепчет ей нежно, в ответ: поздравляю тебя, Стасенька, живи долго, живи всегда.
Она притиснула мокрое, захолодавшее личико к доскам сарайной двери. Пощупала выступ на животе под платьем, маленький шарик. Вцепилась в крестик на груди. Камень с ней, и нательный крестик с ней. Если Федька полезет к ней еще раз, она воткнет себе под ребро острую щепку. Вот она, деревяшка, острее, чем нож. Настоящее лезвие. Она нашла ее здесь, в сарае. Здесь рубили и пилили дрова подневольные монахи. Спала она на сваленных в кучу в углу сарая рыболовных сетях. Сколько дней Свиное Рыло держит ее здесь?.. Ей под дверь подсовывают еду в железной миске. Господи, как там малышка. Глашенька заботливая. Глашенька покормит ее. Бабы с Сельдяных ворот сшили малютке из обрезков овечьей шерсти хорошее теплое одеяльце. Господи, благослови добрых баб.
Лицо, прижимайся к сырым доскам. Пусть заноза вопьется в щеку. Что это за звезда горит чудесно, грозно там, над острыми зубцами пихтового леса? Стася, Стасенька, не плачь. Ты никогда не видала такой звезды. Гляди, ее лучи длинные, огромные, они тянутся в разные стороны, они длятся и летят, они вьются и перевиваются в смоляной густоте неба. На вкус, на язык они горькие, соленые. Они — длинные и льются, как твои слезы, Стася. Это горькая Звезда Полынь. Она огромная и дымная, она бьется на ветру, она зеленая, синяя, как камень из Короны, что мы привязала навеки к животу своему. Живот, жизнь. Жизнь зарождается у женщины в животе. Когда-нибудь… С мужем… с любимым… Завтра в сарай придет Федька Свиное Рыло, приведет с собой еще солдат со зверино раздувшимися, на запах женщины, ноздрями. Завтра ее распнут на рассыпанных дровах, на голом земляном полу сараюшки, на опилках. Она не убьет себя. Пусть у нее в животе вырастет Звезда Полынь. Пусть родится на свет горькое дитя. С глазами зелеными, синими, как анзерские леса, как карельские озера. Как Белое море у берегов, там, где молчат старики валуны, поросшие нежными мхами.
Звезда мигнула ей и вдруг начала расти. Она росла, приближалась, лучи ускоряли свой струящийся бег. Она заполняла собою все черное небо, и снег заливался зеленым, полынным светом, и лучи обрушивались на лес, на сугробы, падали отвесно на крыши сараев и бараков, на скелетный остов Распятского храма. Стася глядела во все глаза, прижав лицо к щелястой гнилой доске. Что это?! Кто… Ее дыханье занялось. В зеленом призрачном свете, по снегу, между сугробов к ней шел босой человек. На его груди, на кителе, запеклась кровь. На голове, в лучах Полынной Звезды, блестела круглая золотая каска. Он шел, опустив руки, закрыв глаза, и на его губах светилась единственная улыбка.
Он шел по снегам невесомо, не оставляя следов. Рваный китель на груди был распахнут. Худые ребра. Пятна сукрови. И крестик, крестик. Золотой крестик в оправе из мелких алмазов. Они не успели его с тебя снять, когда расстреливали.
— Отец! — громко крикнула Стася и стала падать на колени перед закрытой дверью, сползая по доскам, вклеиваясь ладонями в шершавую мякоть старого дерева, и сучки царапали ей руки, вонзаясь в кожу, и через щелку она продолжала видеть, как сверкает зеленью крыльев селезня, грудкой зимородка его побитая пулями, источенная вмятинами Войны золотая каска.