Ага! Вот она! Сумочка на пальчике, идет не торопится. Ну-ка, ну-ка, крупный план. Что за чушь? Неужели реснички прилепила и накрасилась? И веснушек не видно — запудрила. Что-то уж очень глаза у нее озоруют… И платье мини минимального. По-моему, раньше она таких не носила. Вот повернула на Комсомольскую. И тут совсем заскульптурилась, только каблучки цок-цок по асфальту. Ясное дело, прямая дорожка к Дому культуры. А там уж музыканты шпарят на электрогитарах — точь-в-точь как мушкетеры из телепередачи «Алло, мы ищем таланты!». Вообще-то они хорошо играют. Я знаю, что Лиде нравится. Бывало, пойдем на танцы, а она, сколько ни кружимся, все, как гирокомпас, направлена в одну сторону — к этим самым электрогитаристам, чтоб у них струны повыключались.
Так… Подошла к кассе. Но билета не берет. Остановилась, ждет кого-то. А это что за пижон к ней швартуется? Что-то незнакомая личность. Эх, черт, звук пропал! О чем они разговаривают? Лида повернулась к нему спиной, делает вид, что разглядывает афишу.
Значит, Лида ждет подругу. Жанну. А вот и она! Ну да, по донкихотской фигуре видно. Нет, это не Жанна. Парень! Точно, парень. И вовсе не донкихотского вида — это строчки на экране съежились. Подошел к кассе, взял билеты. Берет Лиду под руку. Не под руку, а за талию. Кто же это? И она хороша, хоть бы что, даже прислонилась. Резкость, резкость! Кто это может быть? Борис? Не он. Нет, все-таки Борис. Ну-ка, ну-ка, еще резкость! Все как в тумане — видимость ноль.
Я поворачиваюсь на другой бок. Все-таки очень хорошо, что карманные телевизоры пока не сконструированы. Не завидую я их обладателям — влюбленным нашим потомкам.
Щелкнуло в динамике, словно он прокашлялся, чтобы заученно пробубнить:
— Очередной смене приготовиться на вахту! Форма одежды — четыре.
Форма четыре — это значит в бушлатах. Наверху свежо, а в кубрике духота — седьмым потом обливаюсь. И больше всего на свете я хотел бы сейчас искупаться.
Вот парадокс. Сколько я уже на флоте? Не первый день, не первый месяц, а моря, можно сказать, не ощутил. Узнал бы Борис, на смех поднял.
Поиздеваться надо мной у Бориса были все основания. У него в комнате весь сервант уставлен раковинами — эта из Хосты, эта из Коктебеля, эта из Гагры. Каникулы он проводил обычно на море. Сначала с родителями, а после на турбазу ездил один. И я балдел от зависти, когда он возвращался бронзовый, какой-то нездешний и напевал песенку о том, что «надоело говорить и спорить и любить усталые глаза». Флибустьерское море, в котором бригантина поднимает паруса, судя по всему, было моему другу Борису знакомее, чем наша мелководная речушка Малая Десна.
Борис тасовал фотокарточки, словно карты — они тоже пахли морем, — и рассказывал о своих туристских похождениях. Куда там Грину! У Грина книжная романтика, а тут полнейшая реальность.
«Вот видишь, — говорил Борис, — девочка с прической под колдунью. Мы назвали ее Ассоль. И представь себе, оборачивалась».
Да, действительно, ничего не скажешь, симпатичная. Особенно на фоне прибоя, как на открытке. Но если бы на ее месте очутилась Лида! Пожалуй, ей море даже больше к лицу.
«А это вот заштормило, — показывал Борис на другую фотографию. — Баллов семь, не меньше».
Море пенилось, гривастые волны вскачь неслись к берегу, а Борис хоть бы что: стоит, грудью готовясь встретить удар. И все сказано одним, крепким, как морской ветер, словом «заштормило».
Здорово… А Борис уводил своим рассказом еще дальше, в сказочный ресторанчик на высокой горе, в котором сидят на экзотических пнях, пьют вино с неимоверно романтичным названием — «Черные глаза», закусывают шашлыком и любуются лазурным горизонтом, где небо сливается с морем. И если набраться терпения, там можно подстеречь знаменитый зеленый луч, который светит к счастью…
Ну и здоров же врать, а веришь каждому слову.
А потом… Потом, когда море становилось светлее неба, наступал вечер, начинались танцы. Утомленные пары под утомленными пальмами. «Три вечера подряд, — гордо произносил Борис, — я танцевал с Ассоль». «Почему только три?» Борис помялся и многозначительно сказал: «Увидела другой алый парус…»
Да, замечательное, ни с чем не сравнимое море на фотокарточках и в рассказах привез в Апрелевку Борис. И в последние свободные каникулы, в канун десятого класса, я чуть было не укатил вместе с ним. Перед моими доводами, вескость которых заключалась в том, что «Борис — вон сколько, а я ни разу!», уже капитулировала мать, вот-вот должен был сдаться отец. На Курском вокзале в предварительной кассе были заказаны билеты. Но…
«Придется отложить твое море, — вдруг сказал отец, — в жизни у тебя еще много будет морей. Давай-ка подсобим на сенокосе соседу. Староват стал, одному не управиться. Да и жена его прихварывает».
И откатились планы за тридевять земель, за тридевять морей. Дяде Леше надо было, конечно, помочь — все-таки лучший друг семьи, из тех, что роднее родственников. В тот день, когда Борис уже поглядывал в вагонное окно, на приморские пейзажи, мы ладили шалаш на лесной поляне, почему-то названной Машкиной сечью.
«Не вешай носа, — сказал отец, — не прогадал, вот увидишь».
На зорьке, когда солнце еще карабкалось по веткам, чтобы взобраться на макушки дальнего леса, мы вышли втроем на поляну. На травах, набрякших росой, еще лежала сумеречность. И было так тихо, что можно было расслышать, как падают капли с листьев березы.
«Ну, начнем», — сказал отец и взмахнул косой. Звон косы, подсекающей траву, — особый звон, и слышал его лишь тот, кто держал косу в руках. Не сталь звенит, а колокольчики, васильки, ромашки перезваниваются и еще какие-то с неведомыми названиями цветы. И еще — серебряная струйка росы, стекающая по зеркальному лезвию косы.
Я косил неумело, и отец, наверно, видел это, но молчал. Он шел впереди, впечатывая следы — прочные, тяжелые, в которые так и хотелось ступить, повторить их.
«Ты смотри, красотища-то! А?» — приговаривал он, оборачиваясь.
Солнце уже продралось сквозь колючие ветки ельника и глядело на нас, словно любопытствуя. Оно поднималось прямо на глазах, как огромный малиновый воздушный шар. Вот он укололся о вершину синей ели и вспыхнул. Мириадами разноцветных огоньков разбросало этот шар на поляне. Синие, рубиновые, изумрудные — на землю словно упала радуга.
«Роса горит, — сказал отец, — к хорошей погоде».
С первой электричкой приехали мать и тетя Лиза. Солнце стояло уже высоко, и теперь настала очередь ворошить ряды — они зелеными волнами тянулись через всю поляну. Мать легко переходила от валка к валку с граблями. И не разбрасывала траву, а словно расчесывала, взбивала чьи-то живые пряди. Глядя, как она весело орудует граблями, будто соревнуясь с подругой, подумал о том, что для матери это не просто сенокос — тяжелая, изнурительная работа, а праздник, которого мне пока не понять.
Две недели пробыли мы на Машкиной сечи. Обед варили у костра, пили ручьевую воду с комарами пополам. И за эти дни я как-то забыл про Борькину Хосту. Некогда было вспоминать.
«Ну как, доволен?» — спросил отец, когда мы вернулись домой.
«Хорошо», — ответил я. Но про себя подумал, что на следующее лето к морю все-таки доберусь.
И вот добрался. Море в полуметре, и того меньше, а вспомнил о сенокосе. Поистине хорошо там, где нас нет.
Первый раз мне суждено было увидеть море без пяти минут моряком. Подтянутый, будто перехваченный под тужуркой корсетом, мичман с усиками (почему-то все молодые мичманы носят усики!) построил нас, призывников, на вокзале и повел, как он выразился, к месту прохождения службы. Мы шли по улицам известного — на карте возле его названия отпечатан якорек — города, военно-морского порта. И мостовые, и тротуары, и дома — гранит и камень. Весь город поэтому похож на бронированный корабль. По мостовой мы шли, как по палубе.
А моря все не было и не было. Я смотрел то перед собой, вытягивая шею, потому что впереди покачивалась крупная на широких плечах голова направляющего, то заглядывал вправо и влево — нет моря: школа, магазины, какой-то завод.
«Стой! — скомандовал мичман. — Подождем, пока сведут мост».
Мы остановились у разводного моста — маленькая копия Крымского. Только он был сейчас как бы надломлен, и его половины встали дыбом. Под мостом темнел канал не шире Яузы.
«А зачем разводной?!» — спросил кто-то у мичмана.
«Чтоб свободно проходили корабли, — сказал он, — в гавань».
Корабли… Гавань… А где же море?
«Море-то где?» — не удержался я.
«Какое море? — удивился мичман. — Вон оно, за волноломом».
Я, конечно, не знал, что такое волнолом. Но спрашивать не стал — еще и тут опростоволосишься. Наверное, так называют каменную гряду, что выступает от берега и отгораживает нечто, наподобие пруда. И зачем волны ломать?