Хотя теперь у Власова была своя небольшая квартира в более близком пригороде Берлина — Далеме, большую часть времени он все же проводил здесь, в Русском центре, среди своего воинства и генералитета, вместе с шеф-адъютантом — как именовал его командующий — Штрик-Штрикфельдтом. А рядом с этим капитаном генерал-лейтенант Власов всегда чувствовал себя увереннее, порой даже защищеннее. Самоотверженный полурусско-немецкий прибалтиец умудрялся выступать и в роли переводчика, и в роли офицера связи между штабом и Русским комитетом власовского движения, с одной стороны; и штабом Верховного главнокомандования вермахта, Министерством пропаганды, «Остминистериу-мом» Розенберга и штабом СС — с другой.
Здесь же, в Русском центре, находилась и небольшая личная резиденция командующего, состоящая из двух комнатушек в здании администрации школы. Пусть внешне она выглядела довольно скромно, зато в ней имелись отдельный вход, надежная телефонная связь с Берлином и даже небольшой предбанничек для часового и адъютанта, то есть полный набор военно-полевого комфорта опального командующего все еще непризнанной армии.
Вернувшись в эти свои личные апартаменты, командующий снял сапоги и, не раздеваясь, лег на диван. Так, с руками, заложенными за голову, и взглядом, устремленным в потолок, он обдумывал почти все свои важнейшие решения, осмысливал прошлое и пытался фантазировать по поводу будущего.
Конечно, понимал Власов, вслед за генералом Малышкиным остальные его генералы и соратники по Русскому комитету тоже будут скептически ухмыляться: «Встреча с Гиммлером — это еще не встреча с Гитлером». Однако на сей счет у командующего были свои соображения. Он прекрасно понимал, что пробиться к Гитлеру, каким-то образом минуя Гиммлера, почти невозможно и что, чего бы он ни достиг, пробившись таким путем, Гиммлер все равно одним махом сведет его успехи на нет.
Многие проблемы Русского освободительного движения как раз и остаются до сих пор проблемами потому, что ему не удается наладить нормальные отношения с рейхсфюрером. Особенно натянутыми они стали после его поездки по русской территории, занятой группой войск «Север». И немудрено.
Как-то Штрик-Штрикфельдт под большим секретом сообщил Власову, что рейхсфюрср буквально взбесился, прочтя отчет о выступлении командующего РОА в Гатчине, во время которого Власов заявил: «Пока что русские антисталинисты являются гостями германского командования, но когда русский народ под руководством Освободительного движения свергнет сталинизм и добьется свободы, они рады будут видеть немцев гостями у себя». Гиммлера возмутила тогда сама постановка вопроса. Как это вдруг, лично его, вообще немцев, будут приглашать в Россию? Гостями. И кто? Власов!
Такое было выше понимания рейхсфюрера. Нельзя, считал он, позволять некоей «русской свинье в генеральском мундире» выходить за рамки элементарного политического приличия. Не для того согни тысяч германских солдат гибли на полях России, чтобы в конечном итоге довольствоваться жалкой ролью далеко не всем желанных гостей.
Никто не знает, в каких тонах и какой словесной обертке Гиммлер преподнес это свое возмущение фюреру, но очевидно, что после этого Гитлер еще более резко начал отзываться об освободительном движении русских, а фельдмаршал Кейтель попросту приказал вернуть Власова назад в лагерь для военнопленных. В то же время сам Гиммлер письменно указал Борману на то, что фюрер не желает, чтобы впредь вермахт каким бы то ни было образом пропагандировал идеи Русского комитета.
Правда, при этом и для Штрик-Штрикфельдта, и для Власова осталось загадкой: почему Гиммлер обратился с этим именно к Борману, а не к Кейтелю или начальнику Генштаба сухопутных войск генерал-полковнику Цейцлеру.
И наконец, пиком их заочного конфликта явилась истерика Гиммлера, в порыве которой он назвал его, Власова, большевистским подмастерьем мясника. Что уже смахивало на примитивное оскорбление. Или на вызов, на который — рейхсфюрер прекрасно понимал это — Власов не мог ответить чем-либо, кроме собственного гнева.
«…Итак, двадцатого июля… — напомнил себе Власов, отгоняя неприятные воспоминания. Как всякий эмигрант, нашедший себе приют у снисходительных господ, он не имел права на длительные обиды. До поры до времени уделом всех их, деятелей РОДа, было смиренное многотерпение. — Двадцатого июля 1944 года. Вполне возможно, что эта дата войдет в историю Русского освободительного движения, в историю самой России. И определяться ее важность будет переговорами, проведенными командующим РОА генералом Власовым с рейхсфюрером СС Гиммлером».
— Ну, а что касается «большевистского подмастерья мясника», господин Гиммлер, — мстительно произнес вслух командующий, — то до хамства я никогда не снизойду. Однако выстрел остается за мной. И Бог нам судья: не я начал эту неправедную дуэль, не я…
Курбатов осознавал, что вернулся на родину предков, однако возвращение это было похоже на налет татарской орды, что, рыская по окрестностям той, первородной Руси, с которой зарождались все остальные — Великая, Белая, Малая, Черная и Червонная — Руси, все ближе подкрадывается к стольному Киеву.
— Лучше было бы затопить его, князь, — кивнул Власевич в сторону небольшого гражданского катера, важно пропыхтевшего мимо них вниз по течению. Поручик взял на себя обязанности механика, а фон Бергер решил управляться с рулем. Пока что им это удавалось.
— Пиратством на Днепре займемся чуть позже, — задумчиво ответил Курбатов. Он стоял на носу баржи, следовавшей за неспешно бурунящим речную тину катером, и, казалось, был поглощен созерцанием берегов, вобравших в себя память о сотнях поколений его предков. Однако память эта была пока что недоступной ему. Открывались же разрушенные храмы со взорванными колокольнями посреди сожженных деревень да прибрежные кладбища с покосившимися, полупровалившимися в землю крестами. Храмы, руины и кладбища — вот то первое, глубокое впечатление от встречи с землей предков, которое он должен был пронести затем до западных границ Союза и дальше до берегов Эльбы и Шпрее.
Ветер, гулявший по плесу огромной реки, тоже был ветром веков и богов. Что-то он навевал Курбатову — то ли древнюю языческую молитву, то ли смутное угрызение совести человека, вершащего кровавое солдатское дело свое в середине двадцатого века. Однако ни молитвы эти, ни угрызения не могли остановить его посреди того вещего и вечного солдатского пути, которым он шел, продолжая путь многих воинов — предков своих, слава и бесславие которых зарождались в дальних походах и кровавых сечах.
Баржу давно следовало бы оставить где-нибудь, а еще лучше — затопить, но Курбатов выжидал. На палубе ее стояло два орудия, в небольших полуканонирах находилось по двадцать снарядов на каждое. Топить такое добро казалось ему непозволительной расточительностью. Тем более, что князю хотелось во что бы то ни стало отсалютовать комиссарам, хозяйничающим сейчас в обескровленном войной Киеве. Он мечтал об этом салюте и потому воздаст хвалу себе и стольному граду даже в том случае, если его залпы станут для него самого надмогильными.
К Киеву они приближались уже после полуночи. Двигаясь посреди реки, эта небольшая белогвардейская эскадра как бы выпадала из привычного течения времени и событий. Карательные отряды энкавэдистов и группы смершевцев давно потеряли след диверсантов, а тем, кто наблюдал их с берегов, вид военных кораблей навевал лишь воспоминания о недавней оккупации.
Большую часть времени река казалась совершенно пустынной и безжизненной, а те три катерка, что встретились им за весь день пути, приветствовали их радостными гудками.
Теперь их отряд двигался в освещенной лунным сиянием синеве ночи, между усыпанной звездами рекой и отражавшими речную синь небесами, ориентируясь лишь по отдаленности берегов да Млечному Пути, словно варяги, забывшие, откуда они пришли и куда направляют стопы свои.
Баржа не спеша проходила мимо островка с едва просматриваемыми очертаниями, и Курбатову вдруг захотелось подойти к нему вплотную, высадиться и остаток жизни прожить подобно Робинзону. Мимо проплывали строения какой-то деревушки, и князю казалось, что если он сейчас же не сойдет на берег, то уже никогда не сможет увидеть и постичь нечто такое, что способно предстать перед ним только на этих оголенных, размытых, изрезанных окопами кручах.
А Киев открывался ему, как и любому другому страннику, куполами храмов. Небо над ними вдруг просветлело, и на возвышенности тусклыми бликами засияли златоверхие колокольни, одновременно отражавшиеся в воде и в небесах. Это было странное видение: ночное небо вдруг словно бы расплавляется свечениями куполов, открывая путникам утонченные силуэты храмов. Кажется, еще мгновение, и река, весь город встрепенутся и оживут звоном колоколов.