Надя слышит и не слышит. Опять забилась, когда кончили закапывать и ударами лопат пригладили могильный холмик. Козырев держит ее крепко. А Надя и Лиза — в два голоса… Правда, в гуле не слышно.
Цветы бы положить на холмик — да где их взять? Не поднялись еще тут, за Кронштадтскими воротами, ни белая ромашка, ни желтая сурепка, ни лиловые метелки иван-да-марьи. Да и поднимутся ли? Почему-то кажется, что они выморожены на корню намертво. Хорошо, что Речкалов постарался — в изголовье голого холмика вбил стальной прут с приваренной жестяной полоской, а на ней — черными буквами:
ЧЕРНЫШЕВА АЛЕКСАНДРА ИВАНОВНА
1902–1942
Земляной холмик со следами ударов лопат остается мокнуть под моросящим дождем, и ветер овевает его.
Люди расходятся. Течет черная вереница назад к Кронштадтским воротам. Крепко держит Козырев Надю, обессилевшую от горя.
В разбитой тяжелым снарядом чернышевской квартире Надин отгороженный уголок уцелел, но Лиза не оставляет Надю одну, забрала к себе, ее-то комната при обстреле не пострадала, только штукатурка со стен осыпалась. Шумихин теперь не приходит, у себя на барже живет. Горд Петр Маврикиевич, не желает видеть Лизу с того дня, когда она крикнула ему в лицо, что уходит, надоело, хватит. «Нет, — сказал Шумихин. — Это я ухожу от тебя. И списываю тебя с баржи». Ну и ладно. Лизе давно предлагали работу в диспетчерском отделе ОВСГ. Поплавала под бомбами — теперь пусть другие плавают.
Козырев с Лизой отвели Надю домой, уложили на диван. Она прижалась лбом к клеенчатой холодной стенке. Лиза укрыла ее байковым одеялом. Козырев погладил Надю по голове и, кивнув Лизе, пошел заваленным обломками коридором. Лиза проводила его до двери и тихо заплакала.
Восемь лет назад, оттепельным февральским вечером, Саша Чернышева выбежала из дому и понеслась по улице куда глаза глядят. Сырой ветер бил короткими порывами. Бесприютно мотались кроны лип и гибкие ветви лиственниц на безлюдном бульваре. Плыли сбоку освещенные прямоугольники окон на Советской, отбрасывая на заснеженную мостовую косые полосы света. Было скользко, Саша раз или два чуть не упала на раскатанном льду. Лишь выскочив на углу Ленинской на пустырь, оставшийся после сноса Андреевского собора, она вдруг поняла, что ноги несут ее к Марийке Рожновой.
А к кому еще?
По улице Велещинского добежала до Зосимова, свернула за угол — тут и живет на первом этаже Марийка. Дважды коротко нажала на кнопку звонка. А из-за двери — громкие голоса, крики, что-то там происходило. Дверь отворил Марийкин сосед Кузьма Лукич Перфильев, богатырь-водолаз с бритой шишковатой головой.
— Во! — крикнул он, уставясь на Сашу голубыми глазами навыкате. — Гости пришли!
Из-за его могучей спины выглянула Марийка — растрепанная, возбужденная.
— Сашка? Да отодвинься ты! — отпихнула она Кузьму Лукича. — Заходи, Саша! Что случилось?
— Заходи, — крикнул Кузьма Лукич, — чай пить будем всем семейством!
— Ладно тебе, Кузьма, — бросил Марийкин муж Афанасий Карпенко, вышедший из комнаты с чемоданом, обвязанным веревкой. — Вопросов больше не имеем. Все!
Карпенко был коренаст и хорош собой, чубатый, с желтыми бакенбардами. Чемодан он поставил в коридоре рядом с плетеной корзинкой.
— Все! — повторил он. — Помещение очищено. Живи, Марья, как хотишь.
— Ну и дурак! — гаркнул Кузьма Лукич, уперев руки в бока. — Дурак, что отступаешься, Афанасий!
— Что мне, силком ее тащить, если не хотит? — мрачно буркнул Карпенко.
— Должна ехать с тобой! Куда муж, туда и жена! А как же?
— Еще раз тебе говорю, — сердито закричала Марийка Кузьме Лукичу, — не вмешивайся не в свое дело! Никуда я не должна ехать! Он на юг хочет — пусть катится! Не крепостное право!
— Крепостное не крепостное, а мужа больного бросать права не имеешь! — Глаза у Кузьмы Лукича еще больше выкатились.
— Ладно тебе, Кузьма, — сказал Карпенко.
— Чего ладить? Ты тут прописан? Прописан! Право на обмен жилплощади имеешь? Имеешь! Вот и меняй!
— Я тебе поменяю! — напустилась на него Марийка. — Я те так поменяю, что на всю жизнь запомнишь!
— Напуга-ала! — насмешливо сказал богатырь-водолаз. — Смеюсь я с тебя и улыбаюсь!
— Ну и улыбайся! У тебя улыбка как трещина во льду, смотреть противно! Да ну вас всех! Идем, Саша.
Она схватила Сашу, уже сделавшую было шаг к двери — уходить, за руку и повела в свою комнату.
— Все, — сказал Карпенко, дернув себя за бакенбарду. — Вопросов не имеем. Переночую у тебя, Кузьма, если разрешишь, а завтра — все. Уезжаю. Хватит.
— Ночуй, — сказал Кузьма. — А все равно дурак.
В комнате у Марийки все было перевернуто, раскидано. Из обеих половинок раскрытого шифоньера в два тощих ручейка вытекла на пол одежда. На столе, покрытом желтой клеенкой, стоял чугунный утюг, лежали какие-то тряпки, журнал «Огонек». В углу высилась круглая печка-голландка с распахнутым красным зевом, перед ней на железном листе валялись несколько поленцев. Марийка озабоченно огляделась:
— Все забрал? Ну конечно! Бандуру свою забыл!
Она схватила с нижней полки шаткой этажерки мандолину и вынесла ее в коридор. Вернувшись, приняла от Саши пальто и кроличью серую шапочку, повесила в углу у печки, принялась прибирать на столе.
— Больного, видите ли, бросаю! — говорила возбужденно. — Да он здоровый, как слон! Вбил себе в голову, что ревматизм начинается, и во-от канючит: поедем да поедем в Новороссийск. Родня там у него. Чего я туда поеду? Езжай, если приспичило, а мне и здесь хорошо!
Саша смотрела остановившимся взглядом на печной алый квадрат, из которого постреливали искрами догорающие дрова. То, что Марийка говорила, скользило как бы мимо, одна только мысль пробилась сквозь обрушившуюся на Сашу беду: нечего здесь делать, надо бежать… бежать куда-то дальше… а куда?..
— Сашка, — сказала вдруг Марийка, будто только сейчас увидев подругу, — да на тебе лица нет! Что случилось?
— А? — Саша встала, потянулась к вешалке с пальто. — Ничего… Я пойду…
— Сядь, — властно сказала Марийка, она это умела. — Сейчас чаем тебя напою. Ну-ка, выкладывай!
А что выкладывать? Тут всего-то несколько слов… пришла… увидела…
Несколько слов и сказала.
Марийка прищурила зеленые глаза, губы крепко сжала. Не заахала, не заохала, а бросила жестко:
— Скоты! Что мой, что твой.
«Да что же это? — растерянно думала Саша. — Поздно уже, а я сижу тут… не дома… Нет больше дома… Как же я теперь?..» Марийка подсела к ней, обняла:
— Бедная ты моя! Сегодня ко мне в отдел зашла — веселая, счастливая, я на тебя залюбовалась. Скоты они, мужики! Что с нами делают! Ну и плюнь! Вот Афанасия выставила, и ты гони своего Ваську! Надо же, к Лизке полез, а уж эта стерва и готова на спину повалиться. Что ж ты сказки рассказывала, будто Шумихин ее в черном теле держит?
Сашу била дрожь. Марийка вскочила, побежала на кухню. Она была в синем жакете флотского сукна и черной суконной юбке, это был ее обычный рабочий костюм, она его носила уж не первый год. Шаги у нее были твердые, вся повадка — решительная. Вернулась с закопченным пузатым чайником, наскоро заварила чай. Постучала в стенку с ободранными обоями. Саша знала — за стенкой, в маленькой комнатке, жил Марийкин престарелый дядя по фамилии Золотцев, когда-то матрос с крейсера «Рюрик», а потом осевший в Кронштадте плотник, много лет работавший в шлюпочной мастерской на Пароходном, ныне Морском заводе. По слабости здоровья дядя теперь не работал, пенсию ему платили какую-никакую. Целыми днями читал дядюшка газеты — «Правду», «Красную газету» и «Рабочий Кронштадт», медленно одолевая их от передовицы до объявлений на последней странице. Марийка обихаживала старика — родного брата покойной матери, стирала ему и готовила.
— Сашунь, — сказала Марийка, — да ты сними боты, ну-ка я помогу. Во-от, — стянула она ботики с Сашиных ног. — Вот тебе тапки, рваные, да ничего. Сядь к столу, родненькая. Да что ты смотришь так, будто конец Санкт-Петербурга? Плюнь ты на Ваську. Найдем тебе такого мужичка, чтоб не обижал. Будет еще праздник святого Йоргена!
Марийка обожала кино, ни одной картины не пропускала, понравившиеся смотрела по нескольку раз, в Ленинград ради этого ездила.
Вот и дядюшка Золотцев заявился, шаркая шлепанцами, — худенький, сутулый, с очками в железной оправе на хрящеватом носу. На голове у него был берет не берет, такая шапочка из синего сатина, сшитая Марийкой: у дядюшки от старости мерзла голова. Поверх очков посмотрел на Сашу, сказал дребезжащим голосом:
— Вечер добрый. Кто это?
— Да что ты, дядя Егор, Сашу не признал? — сказала Марийка, наливая чай в чашки.
— Ага, Саша. — Старик придвинул к себе чашку, потянулся за хлебом, нарезанным толстыми черными ломтями. — А масло?