— Капитан!.. брось Леху свой кольт! Так будет лучше!
Серебряков, размахнувшись, кинул ползущему по колючему насту Леху оружье, и Лех ловко поймал его, и подбросил в руке, и вывернул руку, и с гиканьем выстрелил навскидку. Путана вцепилась крашеными ногтями в снег. Лежащая в зимних одеждах на снегу, как без одежд, она глядела снизу вверх затравленно, и ярко-розовые губы ее шевелились в ужасе. А Стив?! Бедный! Белые клавиши снега не слушаются тебя. Черные клавиши ворон разлетаются из-под ладоней, дико каркают. Тебя оставили без присмотра. Ты слышишь выстрелы; ты понимаешь все. Ты неуклюже, по-медвежьи вразвалку бросаешься туда, где отстреливаются двое в таких же, как у тебя черных очках, ты натыкаешься на них лбом, руками, и они сперва принимают тебя за своего, твои черные очки вводят их в заблужденье, и ты кричишь, отшатываешься, бежишь от них, а на самом деле бежишь по кругу, ты бегаешь по кругу вокруг них, как вокруг наряженной елки дети бегают в праздник, и ты продолжаешь слепо кричать: «А-а-а-а-а-а!» И тьма сгущается, и вечер превращается в синюю, драгоценную ночь, и черные люди сливаются с белым снегом, впечатываются в него, как огромные черные печатки древних царей.
Лех, лежа на животе, вытянул руку. Выстрелил.
Крик Стива смолк.
Маленький медвежонок, умеющий дивно играть на рояле, на пыльном пианино в затхлом кинозале, потоптался на синем снегу, пошатался, нелепо взмахнул лапами, поклонился, будто на сцене, и ничком, носом, упал в сугроб.
— Один готов, — радостно прошептал Лех, поднимаясь на снегу на локтях.
Человек слеп. Слепота человека не имеет границ.
Глаза человека пьют снег, как водку, и не видят того, что совершается перед глазами Бога.
Исупов и Серебряков продолжали стрелять. Черноволосая путана вскочила, поднялась на льду во весь свой высокий рост, на огромных острых каблуках, встала на цыпочки, как балерина, потянулась вся к небу, к дикой, полной крутящегося снега тьме, и дико, страшно закричала:
— Не стрелять!.. Не стрелять!..
Ее вопль неистов и непреложен. Он затыкает рты, лица, глаза. Мужики опускают дрогнувшие револьверы. И женщина уцепляет мужчину за руку и тащит его, скривив мокрое лицо, тянет, утаскивает, отволакивает за спасительный бетонный забор. И там, за преградой, за мощным заслоном, они, переглянувшись, вздохнув, как после плача, бросаются бежать, и бегут, бегут напролом, не разбирая дороги — по зыбким грязным лабиринтам трущобных дворов — по сапфировым светящимся изнутри сугробам — по канавам, затянутым непрочной сетью обманчивого инея — по трубам и настилам, по решеткам и парапетам — перепрыгивая через могучие спиленные деревья, натыкаясь на упавшие урны, разломанные песочницы, на руины торговых ларьков, заметенные свадебным снегом — вперед — вперед, — и громада мрачного, как тюрьма, высотного дома горит перед ними тысячью слепых окон. Сюда! Здесь мастерская! Мы оторвались, мы ушли! Скорей!..
Двое черных, скупо отстреливаясь, отступали от нападавших полковника и капитана проходными дворами. Ночь сгустила черные чернила и вылила их на папирусные свитки старых снегов. В колодце двора не было фонарей. Исупов и Серебряков наклонились над убитым Стивом. Из-за облака, рваного и пьяного, вывалилась белощекая разбитная Луна. В лунном свете мертво блеснули на улыбавшемся лице музыканта круглые черные очки.
Путана и Лех взбежали по выщербленной темной лестнице, заколотили в дверь, исцарапанную собачьими когтями. Дверь распахнулась: две девушки, длинноволосые, раскосые, улыбаются, кланяются, приглашают войти. О, Восток. И здесь Восток. Мне с Востока не уехать, от Востока не уйти. Девушки, вы из Сибири?.. Мы бурятки. Мы натурщицы Арка. Дарима и Морин-Хур. Проходите, у нас жарко, мы натопили печь, мы заварим вам крепкий чай. Арка нет, он неизвестно где. Пьянствует. Картину с натуры пишет. Не глядите так удивленно, мы полуголые, мы вспотели, мы еще и лифчики снимем, вот будет совсем весело.
— Это вы Лех?.. мы видали вас у Ленской… вы разведчик?.. вы с Войны?..
— Он онемел… скорей горяченького заварите… а еще есть красное вино… сварим глинтвейну… за вами гнались, что ли?.. вы оба запыхались… у вас вид волчий…
Лех подошел к горячей печи. Приложил лицо и ладони к теплой стене. Кивнул на розовогубую, черногривую путану.
— Вот она… меня спасла.
Красивое лицо женщины все, насквозь, дрожало. Дрожали ресницы. Дрожали губы. Расширились глаза, и дрожали в них черные зрачки. Висячая серьга в ухе дрожала и качалась, как елочная игрушка. Он врет. Он врет! Это он, он меня спас… По красивому, исцелованному лицу, дрожа, катились запоздалые слезы. Она забилась, задрожала в истерике. Молнии били из женского тела, руки вздергивались, волосы бились черным водопадом, вздрагивали на спине, на голых плечах. Бурятские натурщицы, ахая, охая, несли в пиалах наспех приготовленный глинтвейн. Вы извините… у нас нет корицы, зато кардамон есть, и цукаты тоже, мы покрошили, и гвоздичный корень нашелся. Рецепт целиком не соблюден. Извините.
За что люди просят прощенья друг у друга?!..
Он жадно припал к пиале с горячим, пьянящим сладким напитком, похожим на дымящуюся темную кровь. Глотнул раз, другой. Это горячая кровь, Лех. Что ты пьешь. По потрохам, по жилам его растекся огонь, и его чуть не вырвало. Он вспомнил бой и кровь, и лица мертвых солдат, лежащих навзничь на грязном, исчерканном мазутом, соляркой и кровавыми разводами снегу. Со стен на него, корчащегося, глядели холсты: нагие Морин-Хур и Дарима — лежа, сидя, стоя, задом, передом, на свежем воздухе, на кровати, на голом полу. Девочки, вы давно из Сибири?.. Мы убежали от Войны. Мы думали, она не дойдет до Армагеддона, а она вот пришла. От вас же пахнет порохом. Путана утирает слезы, сопит носом, трет щеку ладонью. Ах, вся дорогая парижская косметика поползла. Как хорошо, что меня сегодня не убили. Ну, я пойду. Мне еще нынче надо подзаработать. Детки некормленые. Чао. Она повернулась и пошла к дверям, взметнув черным флагом волос. У дверей она остановилась, поглядела на Леха. Он, подняв лицо от дымящейся пиалы, закрыл себе рот, полный сладкого горячего вина, рукой. Крик вошел внутрь него, забился глубоко в нем. Кармела смотрела на него от дверей. В ее ухе качалась тяжелая, как колесо пулемета, золотая серьга.
Кармела улыбнулась ему, послала воздушный поцелуй и вышла, громко хлопнув створками старинных дверей. Девочки, я уже пьян, налейте мне еще. Это ушла вон, в ночь и снег, женщина, которую я убил. О, да вы и впрямь пьяны. Дарима, еще глинтвейну. Чего мелочиться, не разливай по чашкам, тащи сразу всю кастрюлю. Гулять так гулять. Шрамы на лице красны от мороза. От вина. В шрамах, под кожей, бьется и переливается красное вино, боль жизни. Воин, чтобы выжить, должен пить кровь. Мужчина, чтобы жить, должен любить женщину. Девчонки, вы видали Войну. Вы сибирячки. Вы бурятки, степнячки. Вы помните, как там стреляют, в горах, на льду Озера?!.. Я сейчас человека убил. Еще одного. Я убивал на Войне. Я убиваю. Это был мой враг. Враг, поняли?!.. И я его убил. Мне не привыкать. Что вы на меня так плотоядно смотрите?!.. переглядываетесь… вы надо мной смеетесь, да?!..
Дарима подошла к нему сзади. Морин-Хур — спереди. Села перед ним на корточки. Они обе протянули к нему руки. Их нежные пальцы ходили по нему взад-вперед, летали, сбрасывали с него одежду, как сухие листья. Девочки!.. лапочки… что вы делаете?!.. пустите… что вы, что?!.. Они беззвучно хохотали. Они радостно, неподвижно улыбались. На пол, на печь летели куртка, свитер, шарф, рубаха. Ремень джинсов отлетел прочь, и пряжка брякнулась со звоном о печную вьюшку. Они смеялись. В их глазах светились покой, радость, самоупоение, торжество. О, смиренное, мудрое спокойствие: так надо. Мы так хотим. Великий Будда так хочет. Он боролся с ними. Отбрасывал их цепкие маленькие смуглые руки. У него уже не было сил. Они были женщины. С ними было воевать смешно. Они сбросили его с кресла на пол, укрытый рогожкой в пятнах масляной краски, и оседлали его, как коня, как больного кентавра.
Какое нежное, дышащее нездешним светом у него стало во сне лицо.
Его теперь видел только Бог.
Он спал прямо на полу, уронив голову в сгиб руки, голый. Ему снился сон. Каменистая пустынная дорога. Жаркий медовый, оранжевый вечер. Солнце заходит. По дороге идет он сам, в грязном складчатом хитоне. Он не помнит, как его зовут. Все называют его странным именем, непривычным для русского уха. Вот дом, сложенный из белого известняка, увитый диким виноградом. Около дома — оливы, их корни купаются в пыли, поодаль — тутовое дерево, прелестная шелковица, и черные и розовые ягоды, сладкие, как мед, свешиваются, будто женские серьги, качаются под тихим вечерним ветром. Навстречу ему из ворот дома выходят и идут две женщины в длинных одеждах, волочащихся в пыли. Мешковина, грубое домотканое рядно. Рогожа. Ах, женщины, мне знакомы ваши милые лица. Они подходят ближе. Не может быть! Кармела!.. Женевьева!.. Около входа в дом, на корточках, сидит еще одна женщина, чистит овощи. Отирает пот со лба костяшками пальцев. Нож выскальзывает из ее ладони, валится в корзину с картошкой. Лица ее не видно — только русые длинные волосы струятся до земли по плечам, по спине, закрывая ей лоб, глаза и щеки, как золотой плат. Кто ты?.. Люсиль?.. Она не поднимает лица. Она ловит нож и снова вонзает его в грубую, пыльную картофелину. Скрипит дверь. На пороге еще девушка, закутанная в глухое, до горла, полотно. Ее сияющие глаза смеются, полны счастья и любви. Он не заслужил еще такой любви. Он солдат, и его босые ноги сбиты в кровь. Он наемник. Зачем ты смеешься надо мной! Зачем так ал твой рот! Я не смеюсь. Я радуюсь тебе. Я люблю тебя. Как зовут тебя? Ты сам знаешь. Я сказала тебе это давно, там, в зимней мрачной спальне, на шкурах белого северного медведя, на северной льдине близ острова Колгуев. А!.. Клеопатра… Ты так и не убила меня. Это была нечестная игра. Но я простил тебя.