– А значит, для успешной работы мы должны первым делом выявить таких бойцов. Они и есть главный объект нашей работы. Правильно?
Я ничего не сказал.
– Так что получай первое ответственное задание. Нужно составить список таких товарищей. Происхождение социальное, родственники разные. Но даже не это главное, это мы и так можем узнать. Главное – что они говорят между собой, какие проявляют настроения. Чтобы понять, что и как можно исправить, каким образом повлиять на людей, какие следует провести мероприятия.
Ага, подумал я, через пару часов фрицы нам сами устроят мероприятие. Но ясное дело, опять промолчал.
– У тебя бумага есть? Блокнот, карандаш? Чтобы делать заметки. Это необходимо.
Я поспешно соврал:
– Есть.
– Ну и хорошо. Будет нужно еще, я дам. А теперь ступай, работай. Мне уже пора.
Он встал, потянулся и тут же присел – рассекая с ревом воздух, высоко над нами пронесся какой-то особо тяжелый снаряд. В западной стороне, совсем неподалеку, громыхнуло так, что под ногами качнулась земля. Небо окрасилось заревом. Затем еще и еще. Били по береговой батарее, в расположении соседней дивизии. Военком прошептал:
– Стреляют.
И когда стрельба тяжелыми прекратилась, низко пригибаясь, пошел к блиндажу, оставив меня одного.
К своим я вернулся не сразу. Надо было слегка отдышаться и переварить услышанное. Вот оно, значит, как делается. «Поручение… настроения… оказать помощь». И вроде бы само по себе, в военных условиях задание понятное, но всё равно противно, как будто измазали дерьмом. И если сделать то, что просит Земскис – на вполне законных основаниях просит, и не просит совсем, а приказывает, – станешь доносчиком. Вроде тех, что работали на царскую охранку или в странах капитала шпионили против компартий. И какая тогда разница? Знал я, что Земскис болван, но не думал, что дойдет до такого. А с другой стороны – какой с меня спрос? Да еще теперь, когда не знаешь, будешь ли завтра жив.
В относительной тишине я не заметил, как задремал. Проснулся, быть может, через минуту – от разговора. Прямо как Джим Гокинс в бочке из-под яблок. Хорошо хоть не на корточках, как в прошлый раз.
Говорили Старовольский и Марина Волошина. Их силуэты четко читались в неярком предутреннем свете на фоне окопной стенки. Что говорили, мне, по счастью, слышно не было, но как говорили – я видел. Она держала Старовольского за руку. Уходили, расставались, покидая тихий край. Ты мне что-нибудь, родная…
В моей душе шаляпинским басом расхохотался Мефистофель. Прав, стало быть, оказался Мухин. Ну что же, так и быть, милуйтесь, голубки. Только поосторожнее, как бы чего не вышло. В полевых условиях бывает весьма некстати. Так-то, гражданка Волошина.
Я подивился женскому консерватизму – через двадцать четыре года после величайшей из революций, в условиях бесклассового общества, слабый пол упорно мыслил устаревшими социальными категориями. Впрочем, ничего непонятного тут не было. Ведь при самом простейшем анализе ложноклассовый женский подход объяснялся проще пареной репы. Коль скоро у лейтенанта под штанами то же самое, что у прочих – у меня или даже у Мухина, – то неизбежно приобретала значение иная дифференциация, в нашем случае – по наличию или отсутствию треугольников, кубиков и шпал.
Они давно ушли, а я всё не мог успокоиться, додумавшись в своей обиде до того, что под юбкой (а на Волошиной была даже не юбка, а уродливые красноармейские шаровары) тоже ничего экстраординарного не обнаружится. И вскоре услышал недовольный голос Зильбера.
– Шо расселся тут? Заняться нечем? Дуй к Шевченко, завал разгребать. Светает уже.
В голове против воли мелькнуло: «Жидяра хренов, лезет из кожи, пилу старшинскую зарабатывает». Но Зильбер исчез за поворотом хода сообщения и мыслей моих прочитать не мог. Зато неизвестно откуда явившийся Мухин, похоже, прочел как по книге. И доверительно сообщил:
– Вот так всегда с жидами, хлебом их не корми, дай над нашим братом поизмываться.
Видно, нечто подобное было написано в моих глазах, «кои», как любила говорить наша слегка старорежимная словесница, «суть зеркало души» даже у воспитанного в духе пролетарского интернационализма советского человека. Мне стало стыдно, и я пошел выполнять приказание. Мухин, бурча, потащился за мной. Вскоре немцы открыли огонь.
* * *
Четвертый день, когда же это кончится? Становится хуже и хуже. Вчера были прямые попадания в артполку. Есть потери. Сегодня разбило дот слева от позиций нашей роты и задело батарею ПТО.
Мы сбились в блиндаже, винтовки на коленях, и ждем, ждем, ждем… Не может ведь это продолжаться бесконечно. А когда окончится – начнется то самое, которое нельзя пропустить ни за что, когда придут убивать тебя, и надо будет выбежать под огонь и стрелять, стрелять, стрелять. Меня колотит, и не меня одного. Все-таки есть пределы, человек не может так долго ждать. Посреди ужаса ждать еще более страшного. Удивительно, как мы держались три дня подряд, просто невероятно. Но резервы души исчерпаны. Или нет?
В книжке Ремарка о Западном фронте был, помню, такой эпизод. Немецкие солдаты двое суток сидят под непрерывным огнем. Как и мы, ожидая штурма. И среди них – молодняк. Старые держатся, а эти больше не могут. Один хочет выбежать на воздух – и ему уже наплевать, что там его дожидается смерть. Он не может! И я не могу. И трясущимися руками перебираю свое оружие – самозарядную винтовку, лопатку, гранаты.
Устали все. Даже Шевченко и Костаки. Даже Зильбер. Бледен Старовольский. Хорошо хоть Марина успела уйти на рассвете, но каково там у них в санчасти – не знаю. В тылу, говорят, потери даже больше – нет таких, как у нас укрытий, а немец бомбит и обстреливает оборону на целую глубину.
Мы совершенно оглохли за эти дни. Гадим по очереди в ведро и, когда становится чуть спокойнее, выплескиваем скопившееся наружу. Сжимаемся при реве самолетов, несущихся с неба на нас. Они совершенно безнаказанны. Нашей авиации не видно. Вот что такое господство в воздухе.
– Суки, – бормочет Мухин.
И при этом всегда, когда артобстрел чуть стихнет, нужно бежать наружу и занимать свое место в окопе. И так десятки раз в день. Занять, приготовиться, дождаться команды «Назад». И снова слышать вой и грохот.
К горлу подкатывает тошнота. У меня до сих пор обходилось, хотя уже не одного за эти дни успело прополоскать. Судорожно сглатываю. Проскочил. Рядом шепчутся Пимокаткин и Пинский. Странно – почему математик все время с ним? Умный парень, а общается всё время с сельским дурачком. Нет, я вовсе не считаю, что если человек из деревни, то с ним и пообщаться нельзя, разные люди живут в деревне. Но Пимокаткин самый из всех никакой. Вот и теперь – забились в угол и шепчутся, шепчутся. Надо бы с ними поговорить, ведь я как-никак политбоец.
– Как дела, ребята? – спросил я, подобравшись к ним поближе.
– Нормально, – ответил Пинский, поведя крючковатым носом и уставившись мне в глаза.
– Как настроение?
– Задание выполняешь? Политрука?
– Чего?
Сделалось досадно. Какого он имел в виду политрука? Стал бы я стараться ради Земскиса… А Некрасов такого задания никогда и не дал бы. Ему теперь и вовсе стало не до политики – в третьем взводе убит командир, Некрасов его заменил. Я с ужасом подумал: а если Пинский слышал? Вот ведь позорище… И меня еще, как назло, угораздило подойти, и слово «настроение» вырвалось. Я захотел отвернуться.
– Слушай, – спросил меня вдруг Пинский. – Ты в бога веруешь?
– Чего? – не понял я.
– Вот и я не верую, – прошептал Пинский. – А как тогда жить-то, а?
Теперь внимательно смотрел на него я. Пимокаткин что-то шептал, а Пинский повесил нос и переживал из-за неверия. Что за болваны…
Тут и долбануло. Всё куда-то обрушилось с бешеным воем, и я обрушился вместе со всем. Возможно, потерял сознание. Ничего не было видно, ничего не было слышно, что-то сыпалось на голову, кто-то стонал. Я даже не пытался встать. Лежал непонятно на чем и ощущал собою, как дышит земля. Сколько так пролежал, не помню, но в какой-то момент почувствовал – задыхаюсь.
Когда прекратились толчки, я через ватную пелену в ушах расслышал, как кто-то пытается высечь кресалом огонь. Прозвучали слова:
– Без паники, хлопцы. Кажись, засыпало.
Старовольский, вроде бы он, хрипло спросил:
– Кто у входа? Подайте голос.
В ответ раздался стон.
– Я…
Я понял – надо пробираться туда. Винтовку искать не стал. Вытянул лопатку из чехла (слава богу, что не снял) и пополз. Наткнулся на Молдована, на Шевченко, на Кузьмука, на Зильбера.
– Осторожно, ребята, не пораньте друг друга.
Надо было торопиться. Кое-как разобрались. Двое копали, почти на ощупь, прочие ждали очереди. Возились добрый час, обливаясь потом, хватая ртом остатки воздуха. Где действуя лопаткой, а где руками, обдирая пальцы, ломая ногти. Скидывали вниз землю, песок, камни. Паники не было. А что не все участвовали, так иначе бы и не вышло, место было узкое, развернуться негде. Когда мелькнул первый проблеск дневного света – и сразу же сделались громче разрывы (по счастью, не очень близкие), – Старовольский распорядился: