Но надо же и брата повидать перед длительным походом.
Спустя десять минут он уже сидел в каюте командира «Гюйса». Козырев поставил перед гостем флягу и стаканы, велел вестовому вспороть банку американской тушенки (только-только начали выдавать плавсоставу союзнические консервы). Не повезло Федору Толоконникову: братец с самого ранья ушел на минно-торпедный склад.
— Да ты подожди немного, — сказал Козырев, — они с Галкиным быстро управятся, им нужно новый трал получить, на машине привезут.
И вот два капитан-лейтенанта сидят в командирской каюте. Козырев твердой рукой наливает в стаканы спирт.
— За встречу, — говорит он. — Мы же старые знакомые.
— Точно. — Федор Толоконников с прищуром посмотрел на него. — Мы с тобой давно знакомы, Козырев.
Хлебнули неразбавленного.
Вилками выложили из банки на тарелки тушенку.
— Ох и сильна закуска, — говорит Козырев, — серьезный возбуждает аппетит. Федор, не тебя ли мы будем выводить сегодня?
— Может, и меня.
— Что ж. Одну «щуку» уже провели, проведем и тебя. — Козырев снова берется за флягу. — Завидую вам, подводникам.
— Стоп. — Федор Толоконников прикрывает ладонью стакан. — Чего завидовать? Мы только разминаться начинаем, а вы плаваете уже второй месяц.
— Наше плавание недальнее — до Лавенсари и обратно. А вы — к германским берегам, а? — Козырев подмигивает Федору и залпом выпивает. — Давно командуешь лодкой?
— С февраля.
У Федора Толоконникова соломенные волосы стрижены в скобку, на лбу образуют прямую линию. Светло-желтые усы тоже ровно подстрижены над жесткой линией губ. Взгляд у него с прищуром, и выражение такое, будто ему известно нечто, сокрытое от других.
Но спирт размывает немногословность командира «щуки». С легкой усмешечкой он рассказывает, как принимал лодку — корпус, набитый разобранными механизмами. Личного состава было всего девятнадцать человек, из них шестеро — дистрофики. А ремонту — край непочатый. Ну, известно: глаза страшатся, а руки делают. Механик на лодке толковый, нашлись в команде бывшие слесаря. Флагмех со страшной силой выбивал в техотделе тыла нужные запчасти. И дело пошло. Вкалывали по восемнадцать часов в сутки. Да тут еще стали приходить к некоторым членам экипажа письма из местностей, откуда выбили немцев… Злость еще сил добавила…
Козырев знает, о чем речь. Владимир Толоконников, вскоре после возвращения с сухопутья, получил письмо из дому. Писала младшая сестра — она одна уцелела из большой семьи Толоконниковых. Писала, что немцы прошли через Медынь, не задерживаясь, а за передовыми частями прибыла комендатура — и тогда-то началось. Стали выискивать коммунистов, активистов, евреев. Шли повальные обыски, на площади перед райкомом поставили виселицу, закачались тела повешенных. Кто-то указал фашистам на Толоконниковых: вот они, большевики, отец — красный конник, мать в Совете работает, оба сына — командиры в красном флоте…
Владимир Семенович письмо не показал, только коротко и сухо сообщил, что немцы его семью уничтожили. Он, как и старший брат, был немногословен. Но Балыкин потребовал у него письмо: «Оно не только тебе писано, помощник, а всем нам. Это, пойми, документ эпохи. О зверствах фашистов все должны знать». И, созвав митинг, прочел экипажу письмо. Призвал к ответной ненависти. К мести. Снял с письма копию и отнес в многотиражку ОВРа, чтоб напечатали для общего сведения.
«Батю застрелили в постели, — писала сестра Толоконникову. — А его до этого как раз из ополчения привезли с двусторонним воспалением легких. Мама кричала, проклинала фашистов, прямо как помешанная, ее схватили и поволокли на площадь, там повесили. Катя бросилась маму защищать, ее штыками искололи, а Сереженька цеплялся за нее и плакал, они его схватили и головой об дерево насмерть. Меня Мирошниковы спрятали и услали в деревню. А когда они отступали, деревню всю пожгли. И в Медыни все дома разрушены. Кто в сарае живет, кто в землянках. Володя, у меня даже плакать нет сил, глаза сухие, не знаю, как теперь жить…»
А потом (продолжал меж тем Федор Толоконников) вернулась с сухопутья остальная часть команды — и ремонт закончили мощным рывком. Испытание после ремонта, а заодно и задачу номер один сдавали на Неве, когда сошел лед. Между Охтенским и Железнодорожным мостами есть в матушке-Неве ложбина с 24-метровой глубиной. Тут и отрабатывали погружение-всплытие, проверяли технику, организацию службы.
— Торпедные стрельбы вот отрабатывать негде, — говорит Федор Толоконников. — Торпедные стрельбы будем в походе отрабатывать. По немцам.
Голос его звучит ровно. Прищуренный взгляд устремлен в голубой круг иллюминатора.
— Плесни-ка еще чуток. — Федор подставляет стакан под горлышко фляги. — Стоп. Чтоб их всех, фашистскую сволочь, всех до единого перебить. — Выпил одним махом, нюхнул хлебную корку. Повторил: — Всех до единого. Или все ляжем прахом, или выжжем фашизм дотла. — Он поднимается. — Ну, я Володьки не дождусь.
— Да он вот-вот приедет. Погоди немного.
Стук в дверь.
— Разрешите? — Слюсарь перешагивает через комингс. — Здравствуйте, — приветствует он Толоконникова.
— Здравствуй. — Федор, прищурясь, смотрит на вошедшего. — Знакомая личность. Очень знакомая. Не узнаешь меня, старлей?
— Почему не узнаю. Вы Федор Толоконников.
— А ты Слюсарь, верно? Так ты тоже у Козырева служишь?
— Так точно, товарищ капитан-лейтенант.
— Чего ты тянешься? Мы не в строю сейчас. Это ж надо — попал к Козыреву!
— Случайное совпадение, — усмехается Козырев. — Ничего, у нас отношения хорошие. Верно, штурман?
— Так точно, — исподлобья глянул на него Слюсарь. — Товарищ командир, когда у нас выход?
— В двадцать три. Или позже.
— Позже, — говорит Федор Толоконников. — Сегодня понедельник. Не раньше чем в ноль часов одна минута выйдем.
— Ну, до двадцати трех я с устранением девиации успею. — Слюсарь словно бы не услышал замечания Федора. — Разрешите идти?
— Смотри-ка, — развеселился вдруг Козырев, — как мы тут сошлись. Прямо хоть снова открывай заседание комитета по делу Козырева.
Федор прищурился на него:
— Думаешь, теперь решили бы иначе? Так же бы решили. А, Слюсарь? Как считаешь?
— Лично я решил бы иначе, — холодно отвечает Слюсарь и, козырнув, выходит из каюты.
— Лично я, — кривит губы Федор. Ткнул окурком в пепельницу. — Так. Я пошел, Андрей. Спасибо за хлеб, спирт. Владимиру скажи, пусть ко мне на подплав подскочит.
— Будет сделано.
Козырев провожает гостя до трапа. Только сошел Федор на стенку, как подкатывает полуторка. Из кузова выпрыгивают молоденький лейтенант и два краснофлотца.
— Опускайте борт и начинайте выгрузку, — командует лейтенант.
А из кабины выходит, прямой и высокий, Владимир Толоконников. Спешит к брату, несколько секунд они стоят обнявшись. Федор смотрит на рукав Владимира:
— Ага, дали тебе наконец старшего лейтенанта. Поздравляю.
— Спасибо, Федя. — Владимир сдержанно улыбается. — Сейчас знаешь что было? Едем мы по Карла Маркса, и вдруг из подворотни вылетает щенок, такая дворняга в черных пятнах, и облаивает машину. Представляешь? Собака в Кракове появилась!
Июньская белая ночь простерлась над заштилевшим заливом. Серая башня Толбухина маяка осталась позади. Уже почти год, как погашен старейший на Балтике маяк. Почти год, как воюем (думает Иноземцев, стоя на корме «Гюйса» у лееров). Год, как у меня под ногами не твердь земная, а вибрирующая от работы машин стальная палуба. Когда-нибудь я тебе расскажу, как клубится вокруг Толбухина немота белой ночи. Каждый раз, как минуем этот седой маяк, душу охватывает печаль. Будто осталось за маяком, в синеватом размытом пространстве, все, что было в жизни, — пионерский костер под Сестрорецком и лыжные походы в Парголово, жесткая борода отца, вернувшегося с зимовки, и марки африканских колоний с жирафами и верблюдами, неясный облик кораблей, несущихся на воздушной подушке, и тонкие Танькины пальцы, мнущие пластилин. Вся прежняя жизнь там осталась — и ты тоже. Я целовал тебя в саду Госнардома, помнишь, я целовал тебя…
На юте у кормового среза — три фигуры. Доносится бойкий голос:
— Товарищ мичман, а встречать эту лодку тоже мы будем?
Мичман Анастасьев занят — замеряет динамометром натяжение трала.
— Кончай травлю, Клинышкин, — говорит он.
— Так фрицы ж нас не слышат.
— Все равно. Вон Бидратый молча вахту стоит, и ты помалкивай. На Лаврентия придем — трави сколько хочешь.
Море гладкое, будто убаюканное тишиной ночи. Где-то впереди оно слегка отсвечивает перламутром — памятью о долгом мучительном закате. А за кормой — пенная полоса воды, взбитой винтами, и привычно плывут по обе стороны кильватерной дорожки красные буйки трала. Дальше — темный силуэт подводной лодки. Идет за тралом лодочка, ни огонька на узком ее теле, спят в торпедных аппаратах стальные сигары торпед. Пока спят… Слева и справа идут два морских охотника. Хорошие кораблики, бессонные дозорные флота…