— Так фрицы ж нас не слышат.
— Все равно. Вон Бидратый молча вахту стоит, и ты помалкивай. На Лаврентия придем — трави сколько хочешь.
Море гладкое, будто убаюканное тишиной ночи. Где-то впереди оно слегка отсвечивает перламутром — памятью о долгом мучительном закате. А за кормой — пенная полоса воды, взбитой винтами, и привычно плывут по обе стороны кильватерной дорожки красные буйки трала. Дальше — темный силуэт подводной лодки. Идет за тралом лодочка, ни огонька на узком ее теле, спят в торпедных аппаратах стальные сигары торпед. Пока спят… Слева и справа идут два морских охотника. Хорошие кораблики, бессонные дозорные флота…
Так бы и идти всем вместе по тихой воде ночи. Но так — только до Лавенсари. Следующей ночью лодка, погрузившись, пойдет дальше одна — в грозную неизвестность минных полей. Опять голос Клинышкина:
— Товарищ мичман, а в этом году война кончится?
— Навряд ли.
— А я в газете читал: мы вступили в решающие бои за полный разгром врага в сорок втором году.
— Вступили — значит, вступили. А щас заткнись.
— Есть заткнуться, — вздыхает общительный Клинышкин.
«Решающие бои, — думает Иноземцев. — Да, я тоже читал. В немецкой армии перемолоты лучшие дивизии. Она уже не в состоянии предпринять наступательные операции в масштабах, подобных прошлогодним. Шумели, что после русских морозов будет весеннее немецкое наступление, — где оно? Вчера в утренней сводке сообщалось, что на Севастопольском участке третий день идут серьезные бои. Опять наседают на Севастополь. Но это же не наступление на широком фронте, как в прошлом году. Теперь наш черед наступать. Зимой от Москвы фрицев отбросили, а теперь надо — от Питера. С Южного берега их погнать. Из Стрельны, из Петергофа…
Когда-нибудь я все тебе расскажу. Знаешь, что такое цинга? Это когда ломит всего, ноги не хотят ходить, а десны как мочалка. Никогда я раньше не знал, что такое зубная боль, — а теперь… А что такое чудо — знаешь? Чудо — это квашеная капуста! Я не шучу. Наш фельдшер Уманский раздобыл для меня в военторге миску квашеной капусты, ее выдают по рецептам — представляешь? Он велел есть капусту три раза в день по столовой ложке. И я ел. И цинга постепенно отпустила меня. Разве не чудо? Вот погоди, кончится война, я тоже раздобуду квашеную капусту, и мы с тобой будем ее поедать, по очереди опуская ложки в миску, и ты поймешь, какой в ней великий смысл.
Я расскажу тебе, как белой ночью мы вели за тралом подводную лодку. Как уплывает в синюю мглу погашенный войною маяк.
Мне надо в машину. К моим дизелям. К моим мотористам.
Спокойной ночи в Саратове! Я люблю тебя».
Вот он, Лавенсари, в матросском просторечии — Лаврентий. Пляжи, опутанные проволокой, седые глыбы валунов, сосны с небогатыми кронами — где купно, а где врассыпную. В маленькой гавани, к которой ведет наезженная грунтовая дорога, у пирсов стоят корабли. Вот баржа — длинная посудина с бортовым номером ЛТП-9. Краснофлотцы в рабочих робах выносят из трюма баржи и грузят на машину-трехтонку ящики со снарядами. Старшина баржи Шумихин приставил ребро ладони к лихим бровям, заслонясь от солнца, бьющего в лицо, и подзадоривает грузчиков:
— Тащи веселей, ребятишки! Гостинцев вам привезли, не хочешь — не бери!
Краснофлотцы посмеиваются, а один, здоровенный малый с ящиком на плече, повертывает к Шумихину широкое потное лицо и пищит, как ребенок:
— Спасибо, дедушка, балуешь ты нас.
— Шелудивый барбос тебе дедушка! — Шумихин сердито глядит на насмешника. — Рожа неумытая!
— Я умываюсь, дедушка, — пищит тот. — Кажный день. В другой раз мыла мне привези.
— Ха-ха-ха, — покатываются краснофлотцы на пирсе.
— Во всем заливе воды не хватит, чтоб твою будку отмыть! — сердится Шумихин.
— Хо-хо-хо!
Еще стоят тут буксирный пароходик типа «Ижорец», морские охотники, звено торпедных катеров. А вот — пришедшие ночью «щука» и «Гюйс».
На пирсе стоят покуривают братья Толоконниковы. Федор, жмурясь, подставляет утреннему солнцу лицо, как бы стремясь побольше набрать тепла и света перед долгой жизнью под водой.
— Увидел бы нас батя сейчас — вот бы порадовался, — говорит он.
Младший кивает.
— Помнишь, в детстве однажды, — щурит глаза Федор, — чего-то я тебя обидел, так батя ха-арошую задал мне трепку.
— Мы с пацанами штаб построили, — скупо улыбается Владимир. — Из досок, из палок. В войну играли. А ты раскидал сооружение ногами. Я в плач…
— Во-оздух!! — раздается крик с берега, с замаскированной наблюдательной вышки.
— Возду-ух! — переходя из уст в уста, это слово мигом облетает гавань. Федор к себе на лодку побежал, Владимир — на «Гюйс». Крикнул на бегу:
— Счастливо, Федя! Сколько раз погрузиться, столько и всплыть!
Пирс опустел. Краснофлотцы, разгружавшие баржу, повскакали в кузов трехтонки, шофер рванул, помчал машину в лесное укрытие. Шумихин с вихрастым пареньком — новым матросом — затягивают на барже трюм лючинами.
А на кораблях — звонки боевой тревоги, топот ног, выкрики командиров орудий — доклады о готовности. Дальномерщик на мостике «Гюйса» прильнул к окулярам, обшаривая указанный сигнальщиком сектор голубого неба. Поймал цель, глядит на измерительную марку:
— Дистанция — четыре тысячи!..
Теперь и Козырев видит в бинокль: с юга идет девятка «Хейнкелей-111».
— Три с половиной… Три тысячи!..
Лейтенант Галкин, в фуражке со спущенным ремешком, со странной своей улыбочкой из-под бинокля, орет, дает целеуказание на орудия. Ударили тридцатисемимиллиметровые автоматы. Заработали ДШК. Зазвенели по палубе гильзы.
С острова бьют зенитки. Одна батарея работает, судя по гулким хлопкам, где-то совсем рядом. Мигают вспышки, а орудий не видно — здорово замаскированы.
Снижаются «хейнкели», нарушив строй. Еще плотнее становится огонь — все небо расцвело желтоватыми цветками разрывов. На барже Шумихин срывает со спины винтовку и старательно целится в самолет. Бах, бах! Смешная привычка…
Кружат «хейнкели» над гаванью.
— Как только лодка выходит в море, начинается концерт, — говорит Козырев, не отрываясь от бинокля.
Резко нарастающий свист. Ухнул взрыв в середине бухты, выбросив водяной столб. Еще две бомбы подряд. Еще — на берегу. Не прицельно кладут… Не прицельно, но шальная может в «щуку» угодить. Зенитный огонь плотен. Лодочку надо прикрыть, отвести от нее удар…
Ага, попадание! Один «хейнкель» задымил и потянул к Южному берегу.
— Дробь! — орет Галкин.
Вот оно что (смотрит Козырев), четверка наших истребителей взлетела с островного аэродрома. Смолкают зенитки на острове и кораблях. Теперь слышны только вой воздушных моторов и дальний — в вышине — стрекот пулеметов.
Притих Лавенсари, всматриваясь в карусель воздушного боя. Скорости у «чаек» невелики, но зато маневренность! Вон какие виражи закладывают. Давайте, «чаечки», давайте, миленькие…
Есть! С дьявольским воем, волоча расширяющийся шлейф черного дыма, косо промчался «хейнкель» и рухнул в синюю воду. На острове из сотен глоток исторгся восторженный долгий крик.
В столовой Морского завода в обеденный час многолюдно и жарко. За одним из столов, покрытых выцветшей зеленой клеенкой, расположились парни из бригады Мешкова. Клубится пар над мисками с супом, клубится шумный разговор.
— Этот ледокол еще осенью потонул, бомба у него в дымовой трубе рванула, понял? Десять месяцев он пролежал на дне.
— Ну, и еще десять на ремонт уйдет.
— Сказал! Два месяца всего дадено.
— Опять суп из сушеной картошки. Где ее только строгают?
— А ты капусты захотел, Агей?
— Два месяца! Видел ты его? Одни дыры. Где нос, где корма — не разберешь.
А бригадир Мешков хлебает суп и читает книжку, положенную рядом. Увлекся — ничего вокруг не видит и не слышит.
— Эх, добавочки бы, — крутит Толстиков пустую миску, как баранку.
— Прокурор добавит, — мрачно замечает Федотов.
Надя сидит за этим же столом, ест суп из сушеной картошки и поглядывает со слабой улыбкой на расшумевшихся ребят. Рядом с ней кончает обедать пожилая женщина, одетая во все мужское.
— Капусту мальчики вспомнили, — говорит она, обращаясь к Наде. — Где ее взять, капусту-то?
Надя кивает. Верно, где взять?
— Посадочного материалу — с гулькин нос, — продолжает женщина. — Вот и заготовляем дикорастущую траву.
— Где?
— В подсобном хозяйстве, где ж еще. — Женщина поднимается, с шумом отодвинув стул. — Витамины! Кто их придумал — раньше про них и не слыхивали, одни коровы жевали, а теперь — вынь да положь витамины эти… Людям в пищу…
На освободившийся стул садится Речкалов. У него загорелое, цвета темной меди, лицо. Старая ковбойка широко распахнута на груди. Он ставит перед собой дымящуюся миску, кладет ломоть черного глинистого хлеба.