Приветливо встречала Родина демобилизованных защитников своих. Заботливо встретили и меня. Сказали: вот тебе квартира, пенсия по состоянию здоровья, лечись, отдыхай пока.
— Нет, — заявила я в обкоме, — отдыхать сейчас не могу. — И попросила послать меня в район работать с молодежью, с комсомольцами.
— А квартиру в Симферополе потеряешь?
— Это неважно, поеду туда, где нужнее.
На другой день я уже ехала с направлением на должность второго секретаря Старо-Крымского райкома комсомола. В Белогорске решила остановиться, чтобы проведать свою старую подругу Пашу Федосееву, с которой в сорок втором году встречалась в разведке в Зуе.
С затаенным волнением постучала я в ветхую дверь маленького дома, какие нередко можно увидеть на окраине небольшого районного городка.
За дверью послышались шаги. Поворот ключа — и на пороге появилась девушка.
Блеснувшие на ярком солнце приколотые к новенькой гимнастерке медали и до блеска начищенные кирзовые сапоги говорили о том, что девушка тоже недавно из армии.
Веснушчатый носик, светлые пряди волос и большие открытые серые глаза, строго и вопросительно взглянувшие на меня, сразу напомнили мне Пашину дочь Нину. Я вспомнила, что, когда в 1941 году, перед приходом фашистов, я встретилась с Пашей в Белогорском райкоме партии, она сказала: «И старшая дочь моя, Нина, тоже добровольно ушла в армию, а я пойду в партизаны».
— Вам кого нужно? — спросила девушка, удивленная моим молчанием.
— Мне нужно видеть Пашу, — улыбнулась я. — Вы, кажется, ее дочь, Нина?
Строгое лицо девушки сразу как-то обмякло, губы дрогнули. Опустив глаза и не отвечая на мой вопрос, она вежливо посторонилась и тихо сказала:
— Проходите.
С тревожным чувством переступила я порог домика и вошла в просторную, скромно обставленную комнату.
У окна сидела с вязаньем в руках сгорбленная старушка, а за столом, застланным розовой скатертью, мальчик лет десяти читал книгу. Когда он поднял голову, я увидела, что его лоб и левую щеку пересекает широкий рубец. А глаза у него были такие же черные, как у матери, мне даже почудилось, что на меня посмотрела Паша.
— Как ты вырос, Миша! — сказала я.
Мальчик удивленно перевел глаза на сестру.
Подавая мне стул, Нина улыбнулась:
— Теперь я вас припомнила, вы Сычева? Он, — указала она на брата, — вас не помнит. Бабушка, — обратилась Нина к старушке, — знакомься, это мамина подруга Сычева, она тоже была в армии.
Я нетерпеливо спросила:
— А где же Паша?
Старушка тяжело вздохнула, перекрестилась, а Нина, опустив глаза, тихо проговорила:
— Мама погибла. Она у партизан разведчицей была… Ее убили в день прихода наших.
Больно ударили по сердцу эти слова. Я опустилась на стул.
— Ох, диточка моя, — простонала старушка и, подняв кверху помутневшие от старости и слез глаза, прошептала: — Царство ей небесное.
Я посмотрела на мальчика. Он делал вид, что внимательно читает книгу, но длинные его ресницы дрожали.
Я поняла, что, расспрашивая о Паше, растравляю душу детей и старушки матери, но, уж если приехала, я обязана все узнать и, решительно придвинув к столу скрипучий шаткий стул, сказала:
— Мы с Пашей встречались в Зуе, когда я была в разведке здесь в Крыму. Я знаю, вам тяжело, но у меня не простое любопытство, я должна знать все о Паше. Расскажите, как она погибла.
Девушка стояла, опустив глаза, и теребила маленький, обшитый кружевом платочек.
— Бабушка может рассказать подробно, все происходило у нее на глазах, — сказала она и присела на сундук у окна.
Поджав впалый рот, старушка молчала. На ее сморщенном лице отразилась глубокая скорбь, а в сухих старческих пальцах быстрее замелькали блестящие спицы.
— Расскажите, бабушка, — настойчиво попросила Нина. — О маме должны знать все.
Миша, насупившись, еще ниже склонился над книгой.
Опустив на колени вязание, старушка утерла концом черного фартука слезы и срывающимся голосом медленно проговорила:
— И какие матери родили таких кровопийцев?
Она еще несколько раз всхлипнула, вытерла слезы и стала рассказывать:
— Это было уже на последних днях, когда наши входили в Крым, Я тогда жила у старшей дочки Марии в Зуях. С нами был и Пашин Миша, — кивнула она на мальчика. — Слышим мы, что наши уже под Белогорском. Два дня грюкали немецкие пушки у нас под колхозными сараями. Румыны еще ничего, а немцы дюже злые были в те дни, как собаки.
А наши люди все радовались. Как появится наш самолет, дети машут руками, а фашисты все злее становились. Боялись, что партизаны поднимутся. А в Зуях много в партизаны ушло. Марии, старшей дочки, дома не было, она поехала в Симферополь, мы с Мишкой были одни.
Утром возле колодца, слышу, бабы говорят, что наши уже близко от Зуев, но немцы страшенно сопротивляются. А в обед прибежала ко мне соседка и говорит: «Мой сынок видел, как Пашу арестовали».
У меня чуть ноги не отнялись и макитра выпала из рук. Но той соседке я не совсем доверяла, прикинулась спокойной и говорю: «Да то он, наверно, обознался. Паша в Симферополе живет, чего она здесь будет?»
Соседка ушла, а я покой потеряла, места себе не найду. Одно за ворота выглядываю. С вечера закрылись с Мишкой пораньше и легли спать. Но не спится мне, томно, а может быть, думаю, и вправду сказали? И все прислушиваюсь, все прислушиваюсь…
Под утро загремели в ворота. Я открыла, а сама как в лихорадке трясусь. В хату зашел полицай с двумя немцами, все перерыли, а потом нам с Мишкою велели собираться.
Я их прошу: «Пусть малец останется дома, я сама пойду!» А они — «Нет, с ним велено».
Привели нас в комендатуру, а у меня аж ноги подгибаются. Значит, вправду Пашу поймали, и вспоминаю, как она мне говорила: «Если поймаюсь и будет очная ставка, не признавайтесь ни за что, мама!»
«Дети есть, стара?!» — спрашивает комендант на ломаном русском языке.
«Есть, говорю, — а у самой руки трясутся. — Одна дочь в Симферополе с мужем живет, а друга к ней поехала, это ж ее сын Мишка».
«Врешь, старая!» — кричал он, да как топнет ногой, глаза вытаращил от злости, вот-вот вылезут.
«Не брешу, пан офицер, — говорю я ему, а сама Мишку успокаиваю: — Не плачь, говорю, то дядя нарочно, не плачь…»
А фашист плеткой как хлыстнет!
«Партизан, большевик! — кричит. — Где матка твоя?!»
А Мишенька спрятался за меня да еще больше ревет. Фашиста всего так и перекосило, подскочил к столу, нажал звонок. Дверь открылась, и в комнату втолкнули мою доченьку Пашеньку.
Господи-и… — старушка заплакала, потом, протерев глаза, продолжала: — Побита, замучена, вся в синяках, в крови, чуть на ногах держится. Провела по нас глазами, и я почуяла, как сердце ее похолодело, когда она Мишу увидела. А он аж реветь перестал, выглядывает из-за моей юбки. Матери сразу не признал, видать.
— Да я сразу узнал, — поднял от книги глаза Миша. — Это ты мне шептала: «Не признавайся, молчи! А то маму убьют». Кабы теперь, я б его… — сжал кулаки мальчик, сверкнув глазами. Лицо его покраснело, и на нем еще ярче выступил белый рубец, пересекающий лоб и щеку.
Мы с Ниной переглянулись.
— Миша, — сказала девушка, — пойди погуляй, пока мы с тетей поговорим. А уроки потом выучишь.
— Хорошо, — тихо сказал мальчик и, накинув пальтишко, вышел.
— Видите, как он помнит, а ведь ему тогда шесть годков только было, — покачала головой старушка и продолжала: — Ввели Пашеньку, фашист как закричит на нее: «Это твоя матка и сын твой?!»
«Нет, — отвечает Паша слабым голосом. Силы-то у нее уже не было. — Я не здешняя, у меня здесь никого нет».
«Врешь! — кричит фашист. — Нам сказали, ты партизан, а это твои», — указал он на нас.
«Я уже вам не раз сказала, у меня здесь нет никого!» — твердо повторила Пашенька.
Фашист вынул из стола исписанный лист бумаги, посмотрел на него, потом подошел вплотную к Пашеньке и как крикнет: «Коммунист, большевик, партизан?» — и как ударит мою доченьку пистолетом по распухшим губам, она так о стену и хлопнулась, а потом подняла глаза и так грустно глянула на Мишу, будто попрощалась.
Глотая кровушку, она проговорила глухим голосом:
«Да, я коммунист, я партизанка, но вы ничего от меня о партизанах не узнаете. А они, — кивнула она в нашу сторону, — не мои, я их не знаю. И больше я вам ничего не скажу».
Старушка, вся трясясь от рыданий, продолжала:
— Тут фашист совсем озверел, стал ее бить плеткой по лицу, по спине, а она стоит как вкопанная. Я не выдержала да как заплачу.
«А… — злорадно закричал фашист, — чего же ты орешь, если она не твоя дочь?»
А я на него с кулаками:
«Да твоя мать увидала бы, что ты делаешь, она бы еще больше плакала, что такого сына родила!»
А он меня как ударит плеткой по рукам, так кожа и лопнула. Наверное, с проволокой она у него. Вот и доси следы, — и старуха показала белые рубцы на руках.