— Гришькоо, рассказывай дальше.
— Всего не расскажешь… — ответил Гриша, но все же продолжал. — Ну вот, получили мы свидетельство об окончании семилетки. А Гале Лесовской и мне за отличную учебу дали путевки в самый лучший пионерский лагерь — в Артек.
— Хорошо там? — спросил Ёжо.
— Очень! И у вас такой будет.
— Ну нет. У нас если и будет, так для сынков богачей да гардистов, — пробубнил Ёжо и со злостью бросил в костер сучковатое полено.
— Да ты не порть костер из-за гардистов! Задымил! Увидит кто-нибудь…
Ёжо поспешно вытащил из огня дымящееся полено и бросил в водопад — в ревущий, пенящийся омут. Красная от заката кипящая вода в миг проглотила его.
— Так будет и с гардистами! — сказал Гриша, глядя туда, где исчезло полено. — Тогда и ты поедешь в пионерский лагерь.
— Тогда я буду большой и в лагерь меня не возьмут, — пожалел Ёжо.
— Мне тоже не пришлось побывать в Артеке. Наш поезд возле Белгорода немцы разбомбили… — Гриша умолк, и в уголках его полных, но бледных губ появились глубокие, страдальческие морщинки. Шрам на лице стал еще чернее, и краешки его возле глаза и уха быстро подергивались.
— Началась война, — продолжал он. — Сначала мы с Галей и еще двое ребят жили в селе Бобры, недалеко от Белгорода. А когда туда пришли фашисты, я ушел к партизанам. Назначили меня связным. Мое дело было ходить в Бобры и от Галиной хозяйки получать сведения о немецких поездах. Старуха была стрелочницей на железной дороге…
Кофе вскипел. Сняв котелок с огня, Ёжо налил кофе в чашки, сделанные из куска березы еще в первый день их совместной жизни.
Гриша взял чашку обеими руками и, грея по бродяжьей привычке об нее руки, рассказывал:
— Прихожу однажды на рассвете в село. А оно оцеплено гитлеровцами. Машины на улице гудят. Люди галдят. Детишки орут. Поросята визжат. Целый содом! Идут старики с узлами. Спрашиваю: «Что случилось?» — «Молодежь в Германию берут». Как быть? Пока вернусь в отряд, фашистов и след простынет… — Гриша отхлебнул кофе. — А молодежь в селе оставалась, как на беду, самая зеленая, до шестнадцати лет. Мне, правда, и тринадцати не было. Но я все же считался партизаном.
— Ну и как?
— Да как же! Решил добровольцем уехать в Германию!
— Что ты! — отмахнулся Ёжо.
— Правда! Когда фашисты закончили облаву и сошлись на площади, я забежал в дом, где жила Галя. А там пусто. Сорвал со стены гармошку. Сына хозяйки гитлеровцы повесили в первый день оккупации. Осталась от него только гармошка. В ящике с инструментами нашел я кусочек ножовки, что железо режет. Сунул его в гармошку. И пошел по улице. Растягиваю гармонь, песню ору. Старухи меня чуть не убили. Заплевали с ног до головы — думали, что я и впрямь добровольцем еду в Германию.
— И фашисты поверили?
— Поверили, гады! С почетом посадили в машину. А в вагоне даже старшим назначили… Едем. Галя на меня даже не смотрит. Кое-кто из ребят сговариваются задушить, как только настанет ночь.
— Ну и…
— Не успели задушить, — хитро подмигнул Гриша. — Вечером я открыл гармошку и бросил им ножовку: «Пилите решетку!» Распилить решетку оказалось не так уж трудно. Но пролезть на ходу поезда в маленькое окно, подобраться к дверям и открыть их оказалось куда труднее.
— Конечно! — понимающе сказал Ёжо. — Стенка вагона гладкая. Держаться не за что.
— А Галя пробралась, — с теплотой в голосе сказал Гриша. — Скрутила веревку из полотенец, обвязалась и — в окно. Помню как сейчас: поезд мчится через густой лес, на повороте Галя открыла крюк, ребята отодвинули дверь и начали прыгать. Сговорились, что мы с Галей будем помогать другим, а сами спрыгнем последними.
— Все успели? — не стерпел Ёжо.
— Да вот я ж попал в самое пекло.
— А Галя?
— Слушай, Ёжик! Что ж это старик? Солнце заходит, а его все нет…
— Придет, — успокаивал Ёжо, чтобы не прерывать рассказа. — Говори, говори!
Гриша пил почти несладкий черный кофе и смотрел в кипящий водопад. Солнце уже позолотило острые зеленые пики елок.
— Ну что ж, все спрыгнули. Остались мы с Галей. Вдруг она цап меня за рукав: «Стой!» Если б прыгнул, как раз угодил бы на стрелку. Хорошо, коли насмерть, а то покалечишься… Ну, а за стрелкой сразу станция. Вот и всё…
— И вы не убежали?
— Куда ж там бежать! Станция кишмя кишит гитлеровцами. Конвойные, стоявшие в тамбурах, видели, что творилось в пути. Только поезд остановился, все сразу окружили наш вагон. Убили бы меня, как пить дать. Да начальник поезда знал, что я доброволец. Всыпали мне за то, что не подал сигнала, и перевели в другой вагон.
— В какой город привезли вас?
— В Регенсбург. Это на западном берегу Дуная. Утром привезли, а к вечеру уже роздали помещикам.
— А Галя?
— Полгода искал ее. Я попал к такой злющей хозяйке, каких свет не видал. У нее три сына и все эсэсовцы. Одного сам видел. Сумасшедший, точная копия Гитлера. Но как мне ни доставалось, позже я узнал, что на заводах и фабриках нашим ребятам жилось еще хуже. Работать заставляли по двадцати часов в сутки, а кормили только баландой. На фабрику попала и Галя. Когда я нашел ее, она уже еле держалась на ногах. Увидела меня и залилась слезами: «Теперь я могу и умереть». — «Нет, говорю, надо бежать, обязательно бежать». — «А куда, спрашивает, бежать? Не все равно, где подыхать: тут или на дороге…» Не узнал я прежней Гали — замучили гады!..
Гриша подложил хворост и с тревогой посмотрел на выпуклую макушку Крижны. После заката солнца Крижна быстро обволакивалась фиолетовой дымкой и словно таяла в наступающих сумерках. Еще немножко — и макушка исчезнет совсем. Тогда уже едва ли придет к водопаду старый бача.
— Гришькоо, что там? — подняв руку, насторожился Ёжо. — Кто-то идет?..
— Сухая сосна скрипит.
— Так и не захотела бежать? — спросил Ёжо, уже больше думая о Гале, чем о старике.
— Может, так и не согласилась бы. Да я напомнил ей изречение Долорес Ибаррури, которое когда-то написал в альбом: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
— И убежали?
— Да. Только нелегко там было бежать. Это здесь свой народ. И покормят и оденут. А там ничего не достанешь. Карты у нас не было. Шли вслепую: на восток, и только. Если попадалось опасное место, я прятал Галю, а сам шел в разведку. Один раз я нарвался. Недалеко от Веймара, возле концентрационного лагеря.
— Бухенвальд называется? Там пять человек из нашей деревни замучили.
— Везде знают этот Бухенвальд! — зябко поежился Гриша. — В тот день как раз кто-то бежал из лагеря. За ним гнались с собаками. Я мог бы притаиться, и меня не заметили бы. Да эсэсовцы направлялись как раз в тот лес, где осталась Галя. Ну, я и отвлек их.
— А те, за которыми гнались, убежали?
— Убежали. Уже в лагере я узнал, что это была группа немецких коммунистов, приговоренных к расстрелу.
— А Галя?
— Больше я ее не видел… — оборвал свой рассказ Гриша и встал. — Вот что, Ёжо: надо идти навстречу старику. Одному остаться здесь, а другому идти. Мне кажется, с ним что-то случилось.
— Подождем еще до утра. Куда спешить?
— Эх, Ёжик… Знал бы ты, как я спешу…
И Гриша решил наконец открыть часть своей тайны, чтобы и Ёжо понял, что отсиживаться нельзя, что надо действовать как можно скорее и решительнее. Он рассказал, почему шел именно через их село, назвал фамилии людей, которых должен был увидеть. Яна Ковача он назвал правильно, а вторую так и повторил наугад: то ли Благовер, то ли Долговер…
Ёжо недолго думая поправил его:
— Лонгавер.
— Лонгавер? Точно! Лонгавер! — громко воскликнул Гриша, забыв на секунду о необходимости остерегаться. — Где живет? Кто он? Бежим к нему!
— Так это и есть наш бача, — виновато ответил Ёжо.
— Бача? — Гриша хлопнул рукой по прикладу винтовки, висевшей на груди, и, обессиленный, сел на камень.
— Я как-то не подумал про него, когда ты просил называть фамилии. У нас привыкли: бача, бача… — убитым голосом оправдывался Ёжо. — Гришькоо, я сбегаю к нему. Я очень быстро. А ты обожди здесь… Может, еще придет.
— Нет, Ёжо, теперь нам разлучаться нельзя, — вздохнул Гриша. — Идем вместе!
* * *
По берегу реки Туречки быстро шел невысокий, сухощавый человек в светло-зеленой шляпе, украшенной фазаньим пером, и в костюме цвета еловой хвои. Прохожие и те, кто находился возле домов, низко кланялись ему. А цестарь[8] Спитак, хитрый рыжий старик, вышел специально со двора, чтобы снять шляпу и сказать:
— Добрый день, пан горар. Как себя чувствуете?
— Спасибо, — ответил горар, продолжая свой путь. — Чувствую себя, как пятилетний дубок в майское утро. — И, лукаво подмигнув, продолжал: — Только не тот дубок, который вы срубили в зеленом яру. Право же, пан Спитак, можно было не губить такое красивое деревце на какую-то подпорку в гнилом хлеву. Неужели сосны мало?