Рустем написал на клочке бумаги несколько слов и положил перед Яковом Михайловичем: «Спасибо. Я поел. Хочу спать. Где мне лечь?» Яков Михайлович откинул одеяло с верхней полки. Сбросил вниз ремень и фуражку.
Постель готова
Ложись, мой сын.
Приснится сон, ты мне расскажешь.
У двери кто-то стоял и с интересом слушал Якова Михайловича.
— А у Вас баритон, голубчик. Песню только такую не слыхал. Это, может быть, из оперы?
— Не смейтесь. У меня такая привычка: петь что-нибудь, когда настроение есть. Хотите чаю?
— Спасибо. Я уже пил. Поспать, видно, любите. Ночь далеко, а постель готова.
— Хочу отоспаться сразу за год.
— А я, знаете, не могу в дороге спать. Книгами балуюсь.
— Может, и мне дадите что-нибудь почитать?
— Пожалуйста, выбирайте.
На полке лежала кипа книг. Яков Михайлович взял сверху одну и углубился в чтение. Он читал быстро, перебрасывая страницы — сначала он просто делал вид, что читает, но потом настолько увлекся, что забыл о Рустеме. А Рустем спал. Он притомился и спал, раскинув руки, спал глухим сном усталого человека.
— Это вы храпите?
Яков Михайлович вздрогнул.
— А что? — спросил наугад. — Видно, и вправду я придремнул. Потом дочитаю.
Он отложил книгу и лег рядом с Рустемом. Лег тихо, боясь помешать ему. А поезд летел. И странно, на самом краешке верхней полки спал большой человек, а остальная часть полки была пуста. И как он не падал? Все, кто видел это, улыбались.
Рустем проснулся поздно.
— Тише, не шуми, — шепотом сказал Яков Михайлович. — Если надо поговорить, выйдем в тамбур.
— Пойдемте, — тоже шепотом сказал Рустем. Стараясь не шуметь, они выбрались в коридор — здесь никого не было.
— Измучился? — спросил Яков Михайлович. Голос его тепло ударил по сердцу.
— Я теперь один. Мне нельзя даже ни с кем заговорить. Всегда один.
— А ты сам с собой разговаривай. У тебя есть то, чего у других нет. А ну-ка, подними выше голову.
— Я улыбаюсь. Мне не повезло как-то.
— Ты о Матвее Кузьмиче?
— Да.
— Тебе повезло. Нет, ты не понимаешь... Ты помог нам открыть врага. Разве тебе этого мало?
— Правда? — чуть не закричал Рустем. — Я тоже подумал, что это враг. Иначе он не стал бы меня задерживать. С вами мне спокойно, дядя Яков.
— Я тебя не вижу, но слышу. У тебя хорошее, доброе сердце. Слушай меня. Ты приготовил себя к большим делам и должен все очень хорошо взвесить. Скоро мы приедем в Москву. Там расстанемся и, может быть, больше не встретимся. Запомни мои слова... Ты слушаешь меня?
— Слушаю, дядя Яков.
— У нас с тобой одна Родина, один большой дом и нет ничего его дороже. Сейчас этот дом хочет сжечь фашист. Он жесток. Он глумится над старым и малым. Он топчет сапогом хлеб. Он пришел в наш дом, чтобы убить и растоптать все, что мы построили. Человек без дома не может жить. А когда человека в его же доме хотят превратить в жалкого раба, тогда не жди пощады. И мы с тобой должны защитить Родину. Иди, расправив плечи и с открытою душой. Пусть тебя никто не видит, но слышит: свой человек — доброе, чужой — беспощадное. Если веришь в себя, ты силен. Не трогай добра тех, кто пострадал от войны. Но и не ходи голодный. Я был на войне. Это страшное место. Береги себя и пиши мне. Что узнаю о тебе я — услышат и твои родители. За них не беспокойся. Ты меня понял?
— Да.
Рустем покраснел.
— Дядя Яков, помните, я взял у вас клятву не говорить никому о нашем разговоре в кабинете. Теперь я даю вам клятву. Никогда и нигде я не изменю своей Родине. Пусть отсохнет мой язык, клянусь. Я невидимка, и фашист не найдет меня, а я его найду везде.
Утром, чтобы не мешать дяде Якову, Рустем отправился в соседние вагоны. С тех пор, как он стал невидимкой, он вслушивался в себя, разговаривая сам с собой. Это вошло в привычку.
Он вошел в туалет и с интересом посмотрел в зеркало. Он увидел там только свои глаза. Согласитесь, читатель, что странно видеть только одни глаза — и странно, и необыкновенно. Рустем надвинул пониже кепку.
Поезд остановился. Рустем спрыгнул с подножки, чтобы размять ноги. Увидел старика со старухой. В лаптях, с заплечными мешками, они словно бы остановились мимоходом поглазеть на поезд.
Старик все время хмурился.
— На Петра пришла похоронная, — сказала старуха.
— Убивалась?
— Ясное дело. Маша глядеть уже не может, как наревелась. Беда.
— Бе-да-аа, — протянул старик. — Была бы шапка-невидимка, надел бы Семке на голову и сказал бы: «Иди, сынок, оторви голову поганому Гитлеру».
— Оторвать бы. Святое дело, — откликнулась старуха.
Грянул гудок, и Рустем вернулся в вагон. Яков Михайлович еще спал. А в соседнем купе уже шумели, кто-то напевал. Рустем зашел туда. Здесь угощались курицей, и Рустем, решив, что трое от одного не пострадают, присоединился к ним, завтрак получился на славу.
Вот и Москва. Весь вагон зашумел, задвигался. В коридор выплыли чемоданы. Рустем стоял в тамбуре, готовясь сойти первым. Якова Михайловича он потерял в толпе. И увидел только на вокзальной площади. Не боясь, что его услышат, Рустем попрощался:
— До свидания, дядя Яков.
— Значит, расстаемся!
— Да, — голос Рустема был грустным.
— Во всяком случае, ты зайди-ка ко мне. — Яков Михайлович достал блокнот. — В течение трех-четырех дней до десяти утра я буду находиться по этому адресу. Зайдешь?
— Зайду.
Мимо к стоянке машин хлынула толпа. Спустя минуту, Яков Михайлович позвал:
— Рустем! Ты где?
Но отозвался ему лишь один из прохожих:
— У вас потерялся сын? Пусть объявят по радио — найдется. Надо только пройти в вокзал.
Яков Михайлович вздохнул и пошел к трамваю.
Два дня в Москве — и много, и мало: Красная площадь, метро, Кремль. Голова пойдет кругом. И она действительно закружилась у Рустема. Выйдя из Кремля, он увидел легковую машину с открытой дверцей и решил отдохнуть на мягком сиденьи — ведь нельзя же человеку все время ходить. Только он пристроился и прикрыл глаза... как заснул, а когда проснулся, рядом с ним сидел генерал и изучал, разложив на коленях, военные карты. Машина уже была за городом. Остановилась она на аэродроме. Солнце горело на крыльях истребителей. Пока генерал беседовал с летчиками, Рустем обошел вокруг самолета, с уважением наглаживая ладонью по крепкой обшивке.
Когда вернулись в Кремль, был уже вечер. Генерал ушел, и Рустем опять остался один. Его томило одиночество. Он медленно пошел по улице к Большому театру. Теперь ему не нужны были билеты — такая свобода сначала ему нравилась, но скоро надоела — никто его не видел, никому до него не было дела. Если бы раньше он попробовал пройти без билета, поднялся бы шум, а сейчас... он был невидимкой и мог взять свободно любой билет бесплатно — только подойди к кассе и протяни руку.
Но ему бесплатный билет не нужен.
Он сидел в зале и слушал концерт.
Выступал мальчик-скрипач. В черном строгом костюме он был похож на маленького взрослого человечка, исподлобья глядящего в зал. Ему долго аплодировали, и мальчик, взяв скрипку под мышку, кланялся. Рустем тоже хлопал и думал. Вот бы рассказать Вали об этом концерте — тот от зависти язык бы проглотил.
После концерта народ разошелся, а Рустем остановился у мягкого дивана в фойе — здесь отлично можно было выспаться.
Утром он вскочил от крика:
— Что это такое? Поглядите, глаза будто в воздухе висят. Ай!
Бросив к ногам тряпку, уборщица прижала ладони к щекам. Рустем кинулся прочь. Ну, вот, начинается: сначала глаза, потом нос, потом... Он спешил к Якову Михайловичу. Еще рано, и он должен быть дома. Надо что-то придумать.
Рустем без стука вошел в комнату. Яков Михайлович сидел за столом.
— Здравствуйте, — сказал Рустем. — Вы меня видите?
— Нет, — ответил Яков Михайлович.
Рустем отнял от глаз ладонь.
— А теперь?
Яков Михайлович даже привстал.
— Я вижу два черных глаза. И, кажется, из них вот-вот потекут слезы.
— Я не знаю, что делать, дядя Яков. Теперь мне опасно ходить по улицам. Люди будут шарахаться. Нужно закрывать глаза, но не могу же я все время ходить с закрытыми глазами.
— Да-аа. Положение серьезное, — сказал Яков Михайлович.
— Мы что-то должны придумать. Знаешь что, пойдем-ка к одному ученому. Он все объяснит.
— А кто он такой?
— Академик Караваев. Профессор Богданов много о нем мне рассказывал. Этот ученый знает все растения и выращивает новые. Надо идти, Рустем.
— Надо, — согласились глаза.
Старый академик принял их в лаборатории, похожей на сад. Он как-то уютно умещался среди множества цветов, близоруко щурясь поверх очков и покашливая.