— Вперёд!
Метрах в двадцати от этого места коридор перегораживала вторая решётка, кованая, перекосившаяся на один бок, на болтах.
— Стой! — вновь послышался хриплый приказ.
Подчиняясь ему, Аня остановилась. Тёмное пространство перед ней вновь осветилось, раздвинулось, словно бы рассеченное неким невидимым ножом, грудь стиснула боль, — впрочем, боль через несколько мгновений исчезла, переместилась в тело, растаяла там, в ушах возник звон. Тихий колокольный звон, с серебром и медью, с затейливыми печальными переборами, но печаль эта не смутила Аню, это была возвышенная печаль, рождающая в душе торжество, веру, осознание того, что человек способен быть бессмертным, способен всегда храниться в памяти других людей, в хороших делах, которые он оставил после себя, в книгах, в картинах, в костюмах… После Ани в театре осталось много хороших костюмов, они ещё долго будут радовать актёров, исполняющих в спектаклях ведущие роли, — актёры будут вспоминать её.
За второй решёткой через полтора десятка метров, за поворотом, обозначилась ещё одна решётка, а за ней — бетонная лесенка, ведущая вниз, в подвал.
Конвоир, который в основном молчал, пошёл по лесенке первым, впереди Ани, второй, горластый, подававший команды, — замыкающим. Свет, возникший перед Аней, не исчезал, он то ослабевал, то усиливался, но не пропадал, не давал Ане упасть духом.
Она шла и запоминала разные мелочи, попадающиеся по пути. Возможно, это было последнее, что она видела в жизни, больше она ничего не увидит, — засекла какое-то пятно, похожее на крохотную человеческую голову, глубокую царапину, проскрёбшую пол по косой, — тащили что-то тяжёлое, тащили неуклюже, косоруко, раз оставили такой след.
Её привели в мрачную бетонную комнату, напоминавшую коробку — ни одного окна не было в этом помещении, ни одной щели, в которую мог бы проникать свежий воздух, — только в конце комнаты, у стены, в пол была вцементирована длинная чугунная решётка, под которой поблёскивала вода.
«Откуда здесь вода?» — возникла у Ани недоумённая мысль, возникла и тут же пропала, в конце концов, это было неважно.
Она остановилась посереди бетонной коробки, оглянулась на старшего конвоира.
— Вперёд! — скомандовал тот голосом, не признающим возражений, будто на фронте, — от такого голоса по коже побежали мурашки.
Аня прошла несколько шагов вперёд, остановилась на железном рифлёном круге, похожем на водопроводный люк, выпрямилась.
— Молодец, — похвалил её старший конвоир, — знаешь нужное место.
Люк по всей окружности был обнесён ложбиной, от ложбины к решётке тянулись несколько углублённых дорожек. Что это за дорожки были, Аня не сумела разглядеть, да и не было ей дела до них, решётка находилась совсем рядом, метра полтора до неё было, а может быть, и меньше.
Неожиданно сзади раздалось жёсткое металлическое клацанье. Аня невольно вздрогнула, хотела было оглянуться, но не успела: воздух над её головой раскололся от двух выстрелов сразу, они слились в один гулкий хлопок. Затылок ей проломили два куска свинца. Аня в молитвенном движении вскинула руки и полетела лицом на бетон.
— Надо же, улеглась как спокойно, даже не дёрнулась, — удивлённо проговорил старший конвоир, — все бы вели себя так, — подошёл к Ане и, прицелившись в голову, сделал ещё один выстрел. На всякий случай…
— Не суетись, Петрович, — сказал ему второй конвоир, — промашек мы с тобою ещё не делали. Опыт — штука такая, не пропьёшь…
— Всё равно, — недовольно пробурчал Петрович, — инструкция тоже штука такая… Нарушать её не положено.
Кровь тонкой струйкой потекла по желобам к решётке. Вскоре она просочилась внутрь и стала стекать вниз, в чёрную, недобро светившуюся воду.
Костюрин в это время стоял у приоткрытого окна своей комнаты и жадно затягивался самокруткой. Проснулся он оттого, что очень захотелось покурить, дохнуть горького табачного дыма, забить им себе глотку и выкашлять его обратно вместе с облегчающими слезами.
Он продолжал маяться оттого, что не мог подсобить Ане, не мог выручить её — силёнок не хватало. Хотя заслуги перед советской властью имел, и немалые, но вот не захотела советская власть в лице того же Алексеева пойти ему навстречу, принять его ходатайство, отвести карающую руку от Аниной головы. Любителей карать развелось ныне что-то уж больно много, гораздо меньше в Петрограде — любителей прощать. Ох-ох-ох, дела наши скорбные.
Посмотрев предварительно вниз, — не топчется ли кто под окном, не то ведь картуз этому топтуну запросто можно украсить большой палёной дыркой, — Костюрин выщелкнул из окна окурок, отправил его в пространство.
Он уже хотел закрыть окно, потянулся к шпингалету, но закрыть не успел — воздух перед ним покачнулся, накренился нехорошо, что-то невидимое с силой ударило его в грудь, туда, где находилось сердце. Костюрин не понял, что это было, покрутил головой ошеломлённо, схватился рукой за сердце, не думал, что в такие годы может отказать «магнето»; лет-то ему всего раз, два и обчёлся, свой срок он ещё не выбрал… Тогда почему же у него так сильно заныло сердце? Костюрин не выдержал, застонал.
В следующее мгновение он услышал далёкий, задавленный, словно бы принёсшийся из глубин земли крик: «Ваня-я-я!» Костюрин вскинулся. Он узнал голос, это был Анин крик. Лицо у него побледнело, поползло вниз, он поспешно толкнул половинку окна, распахивая её, по пояс высунулся наружу. Просипел внезапно севшим голосом:
— Аня?
Никто не ответил Костюрину — на улице никого не было. Не может этого быть, он только что слышал Анин крик, отчаянный, зовущий на помощь, горький, он точно слышал этот крик… Но где же Аня? Костюрин с надеждой зашарил глазами по пустынной улице:
— Аня!
Не было Ани. Костюрин, хватая побелевшими губами воздух, тяжело опустился на стул, осел на нём, будто прибитый гвоздями, несколько минут сидел не двигаясь, даже не шевелясь — он словно бы отключился, потом сделал одно короткое движение, второе — ожил…
Сполз на пол, на коленях подгрёбся к тумбочке — там у него стояла литровая банка с беловатой крепкой жидкостью, привезённая с заставы: Костюрин начал готовиться к свадьбе, отнял бутыль у Пети Широкова, заткнул её старым кукурузным початком и доставил в Петроград. Когда публика станет кричать «Горько!», будет чем помаслить ей усы и запечатать рты.
Господи Боже мой! Как всё-таки просто устроен русский человек: минуты счастья он отмечает крепким напитком, радуется и кричит «Ура!», в горе же молчит, стискивает кулаки и заливает беду тем же самым напитком, называя его «жидким хлебом», — таким крепким, что глаза от «хлеба» этого выкатываются на самый затылок и застывают там недоуменно. Костюрин ощутил, как на шее у него задёргался сам по себе, запрыгал вверх-вниз кадык, будто гирька на неисправных часах-ходиках, в глотке раздался ржавый скрип.
Что за крик он слышал, кто скажет? Костюрин, ухватив бутылку за горлышко, поднялся с пола. Услышав за дверью невесомо скользящие шаги, поморщился: это мадам Бремер поднялась с ложа, засеменила в туалет — мочевой пузырь у деловой дамы переполнился. Теперь надо ждать, когда она разгрузится и прошелестит обратно. Костюрин вновь поморщился: нехорошо это…
А что хорошо?
Пространство перед глазами плыло, уползало куда-то в сторону, будто живое, покрывалось пятнами, шевелилось. Костюрину хотелось заныть — так начал припекать холод, возникший внутри, от него даже зубы заломило, будто он грыз ими лёд, искрошил их о твёрдые куски, даже в глазах его, обычно живых, тёплых, и то возникла изморозь, сделала их чужими.
Сжимая бутыль обеими руками, Костюрин вывалился через десять минут в коридор, огляделся, будто впервые видел эти тёмные неряшливые стены, потом боком, боком, словно моряк в шторм, приблизился к облупленной двери соседа Кобылкина, негромко бухнул в неё голой пяткой.
— Эй, сосед, — позвал шёпотом, — ты спишь?
— Сплю, — так же шёпотом отозвался Кобылкин. Хотя и говорил он еле-еле, себе под нос, а шёпот его был хорошо слышен.
— Открывай! — потребовал Костюрин.
— Чего надо?
— Ты вначале открой, а потом спрашивай, чего мне надо.
Кобылкин закряхтел недовольно, звонко прошлёпал по полу ногами, сбросил с двери крючок и выскребся в коридор.
— Ну?
Костюрин протянул ему бутыль с самогонкой.
— Держи!
— Это мне? — не поверил Кобылкин.
— Тебе, тебе. Один пить я не могу… Никак не получается, хоть убей.
— Как у всех русских людей. Русский человек не может пить в одиночку, это ещё мой дед подметил, — философским тоном проговорил Кобылкин, принял бутыль, поцеловал кукурузный початок в ровно обрезанную макушку, — а до деда ещё кое-кто…
Костюрин ощутил, как у него заведённо приплясывают, ездят в разные стороны губы, прижал к ним ладонь.