— Горазд! — поднялся командир. — Вставай, эсэсман! Пойдем отмывать твои грехи.
Для бодрости Кортицу дали еще стакан воды. Шефствующий над ним Миша бесцеремонно ткнул под ребро дулом пистолета: «Ауф!»
Но гауптшарфюрер боялся не его: резкого, дерзкого и безжалостного. Он лишь опасался его. А по-настоящему боялся, испытывая леденящий душу страх, круглоголового, мальчишески некрупного командира.
Он возвращал его в грязное гнусное прошлое. Он олицетворял его будущее, в котором было только одно — неминуемое возмездие.
Шли огнеметные танки — дьявольская новинка немцев. Огнеметы они и раньше ставили на танках, по применять их массированно, в качестве особого тактического средства стали лишь недавно, начиная с Белгорода. Вот как сейчас: приплюснутыми утюгами поперек поля ползли «тигры», а между ними, чаще — чуть позади, прячась за тяжелой броней, таились «огнеметки» — старые немецкие T-IV. Вдруг выскакивали вперед и длинно плевались огненно-желтыми струями. Горела рожь, горела сама земля…
Вахромеев покусывал ус, удивлялся: зачем они свои огненные жала пускают? Ведь далеко. Или запугивают?
— Больше сами пугаются, жлобы! — сплюнул на бруствер Боря-артиллерист. — Думают, их тут целый артполк ждет на прямой наводке. А у нас всего три затаренных пушчонки. Дать сигнал — вдарим?
— Погоди. Подпустим ближе.
Он начинал догадываться: танки издали плюют огнем вовсе не с перепугу, не впопыхах, а по строгому расчету, как и положено немцам. Огнеметные залпы не только для острастки. Пуще для того, чтобы впереди горела рожь. А горящая рожь дает дым — аспидно-черная косма висит над полем. Танки укрывает от прицельной стрельбы, вот в чем загвоздка. Видимо, немцы и впрямь полагают, что здесь их встречает по меньшей мере ИПТАП. Осторожные стали.
Шли они широко, густо, по-настырному всерьез — сразу вспомнилась Прохоровка. Значит, не зря беспокоится комдив, высотка и в самом деле поперек горла фрицам встала. Вот только удастся ли ее удержать, ведь какая сила прет?
Вахромеев приподнялся, оценивающе оглядел изрытый окопами склон. Усмехнулся: успели выспаться славяне… Кто знает, может, многие и поспали-то в последний раз.
Тихо… Вязкая, муторная тишина здесь. А там — гремит, ломается в дыму поле, ворочается в пламени, в утробном танковом рокоте, то самое ржаное поле, которое еще недавно, три часа назад, привиделось ему разливным черемшанским плесом; а потом, когда он уже засыпал, из дышащих под ветром колосьев, как из водной ряби, отчетливо возникла фигура Ефросиньи, ее лицо — печальное и строгое…
Он подумал и загадал, что если останется живым, то когда-нибудь после войны непременно вернется сюда и найдет этот бегущий от леса межгорок, чуть выпуклый, сверкающий бронзовой чешуей переспелой ржи — место, где он впервые за долгие годы вдруг снова обрел надежду, услыхал долгожданную весть, пришедшую неожиданно и странно: из поднебесья.
И еще он подумал, что именно на этом месте ему предстоит сейчас выдержать самый тяжелый ив всех боев, через которые прошла его фронтовая судьба. И он был уверен, он просто заранее знал, что выстоит и выживет, иначе бессмысленным было бы получать такую весть перед смертью.
Но все-таки чувствовал страх: а вдруг Ефросинья никогда не узнает, что спустя целых семь лет, на знойном августовском переломе войны, он однажды отыскал ее след?
Эта мысль испугала его еще раньше, когда отправляли с полуторкой раненого майора-летчика. И проявилась она каким-то причудливым вывертом: проводив грузовик, Вахромеев вдруг ощутил острую, почти болезненную жалость к стоявшему рядом Афоньке Прокопьеву… Потом догадался: Афонька был единственным оставшимся подле него черемшанцем, который понял смысл разговора с летчиком, значение этого разговора для Вахромеева, если, конечно, не считать Егора Савушкина, оседлавшего со своим взводом левую сосновую опушку, на острие немецкой танковой атаки.
Он попытался уберечь Афоньку — пускай уцелеет хоть один черемшанец, к тому же желторотый Афонька еще жизни-то не пробовал ни с какого боку. Предвидел Вахромеев, с самого утра угадал, что быть на этой безмятежно-уютной горушке испепеляющему адовому пеклу, потому и поспешил послать Прокопьева с донесением в штадив, хотя без особой нужды — имелась рация.
Но опоздал. Обе лесные тропинки уже были перехвачены, отрезаны немцами.
Афонька переобувался на пороге блиндажа, поочередно вытряхивая из сапог набившийся песок. В который раз за эту неделю Вахромеев подивился его несобранности, раздерганному, вовсе не солдатскому виду. Вечно общипывает себя, как курица, вечно занят собой: то колет новую дырку в ремне, то штопает или пуговицу пришивает, то вот песок ему помешал перед самой немецкой атакой.
Охорашивается бы вроде, а оно для него все наоборот получается. Лучше бы воротник у гимнастерки ушил, а то шея из него торчит будто пестик из амбарной ступы. Недаром полковник-комдив расхохотался третьего дня, разглядев вахромеевского ординарца.
— Ай да комбат! Где ж ты себе такого «громовержца» подобрал?
Знал бы комдив, что этот прыщавый «громовержец» еще и молится тайком в укромные минуты!
Замполит Тагиев негодовал — бессильна его антирелигиозная пропаганда. «Это какой-то прибитый хлюст-фанатик!» Да и сам Вахромеев давно понял, что из Афоньки ординарец как ив перловки — шрапнель (хоть солдаты и называют «шрапнелью» перловую кашу). А вот, сколь ни странно, привык к нему за одну неделю.
Со стороны, наверно, смешно. Не ординарец за ним, а он, комбат, за своим ординарцем досматривает: поужинал ли вовремя, получил ли доппаек у старшины, правильно ли набил автоматные диски? Да еще от солдатских подначек ограждать приходится — тощий вихлястый Афонька вроде гадкого утенка в гусином стаде. Ни постоять за себя, ни ответить забористо — пыжится-краснеет да гляделками хлопает.
Вахромеев не только жалел его, но, честно говоря, чувствовал перед ним собственную вину. Он помнил Афоньку еще босоногим белобрысым мальцом, помнил ту крикливую кержацкую сходку летом тридцать шестого, на которой обсуждался проект новой Конституции. Это ведь Афонька бегал на почту за свежей газетой — староста Савватей посылал! Афонька сидел потом на нижней ступеньке крыльца и, равняясь на стариков кержаков, с недетской ненавистью вглядывался в лицо Вахромеева — председателя Кольши.
Замотанный делами, хозяйственной, административной сутолокой, Вахромеев так и упустил тогда пацана из своих глаз (хоть и крепко приметил!). Упустил, а значит, дал ему пойти не по той дороге. Вот он и набрался блажи от бородатых «отцов — страстотерпцев». А сколько вот таких «упущенных» проворонили они в предвоенные годы!..
Нет, неверно говорят: «Война все спишет». Война вовсе не списывает, а, наоборот, с предельной жестокостью обнажает прорехи. И не дает времени, чтобы залатать их.
И все-таки за жалостью к Афоньке стояло нечто большее, тем более что Вахромеев никогда не считал себя жалостливым человеком… Вот об этом размышлял комбат, наблюдая за Прокопьевым-младшим, который спокойно и безучастно заглядывал в голенища, будто промысловик-охотник на пороге таежной избушки. «Где он набрал песку? — раздраженно недоумевал Вахромеев. — Ну да, наверно, обстрелянный в лесу немцами, возвращался сюда не кустарником — скрытно, как положено нормальному человеку, а поперся через песчаный бугор прямиком.
И дальше, и опаснее. Как его только не подстрелили, ведь откос весь на виду?
Прав Егор Савушкин: „везучий недотепа“. Вот тоже один из странных фортелей войны. Другой — отчаянный рубака, смельчак, стоящий в бою целой роты, вдруг падает от шальной пули. А иного, который и пуляет-то всю дорогу в белый свет, не солдат — коровья коврижка, — его не царапнет даже. Как этого блаженного Афоньку, а ведь в каких только переделках не побывал батальон после памятных Выселок, уже нe говоря о прошедшей трагической ночи».
Натянув сапог, Афонька полюбовался на него сбоку и хлопнул ладонью по голенищу, ладно, хлестко как-то хлопнул, и этот хлопок удивил Вахромеева. Он вдруг понял, уверенно осознал, насколько переменился Афонька за последние дни. Нет, он не перевоплотился в храбреца и не стал бравым парнем, но ведь исчезла та гнетущая пустота, безысходность, равнодушие, которые еще неделю назад явно виделись Вахромееву в Афонькиных голубовато-синих глазах. Да он и в бой ходит теперь не с тупой вызывающей открытостью, как было с ним раньше, а пригибаясь, короткими перебежками, ничем не выделяясь от остальных солдат. А недавно, когда Вахромеев послал его с донесением? Он же по-солдатски грамотно пошел скрытной тропой через кустарник. Правда, вернулся другой дорогой, полз, отчетливо видимый на белом песчаном откосе. Ну, так это, может быть, просто от дурости.