Мы утолили, как могли, жажду (вода была довольно противной) и устроились в сарае, на деревянном полу, набросав на него собранное по углам прошлогоднее сено. Я твердо решил, что проснусь через два часа, и мы немедленно уйдем – пока нет немцев. Свой план я изложил Марине. «Лучше, конечно, отдыхать по очереди», – осторожно добавил я. Оба мы понимали – так у нас нипочем не получится.
– Два часа, и уйдем, – согласилась она.
Несмотря на полное изнеможение, уснули мы не сразу, успев переброситься парой слов. Марина спросила:
– Ты, Алеша, сам откуда?
Не вдаваясь в подробности, я назвал ей город и область.
– Надо же, как далеко. А меня в Севастополь привезли, когда мне десять было. Раньше мы с мамой в Ялте жили. Мой брат Федька, старший, там так и остался.
– А сейчас он где?
– Не знаю. В армии, наверно, если жив. У тебя родители кто?
Я ответил, опять без подробностей. Надо было скорей засыпать.
– А у меня отец на флоте. Командир подводной лодки. У нас квартира была на Корабельной. Знаешь, где это?
– Слышал.
– Рядом с Ушаковой балкой. Там красиво летом, парк. Помнишь адмирала Ушакова? Это он приказал разбить.
Мне захотелось сделать ей приятное, и я пообещал:
– Когда закончится, приеду к тебе в гости. Покажешь квартиру. И балку свою покажешь.
Марина всхлипнула.
– Разбомбили квартиру, Алеша, неделю тому назад. И маму убило. Нас эвакуировать хотели. Но я с декабря в госпитале работала, а она не ехала из-за меня, как же так, ребенка оставить. Корабельную немцы сначала почти не трогали. Еле маму уломали, через день должна была на транспорт сесть.
– Прости.
– Что же тут поделаешь.
Я постарался переменить тему.
– Ты в каком служила госпитале?
– Сначала в главном, потом в Инкерманском, в штольнях на винзаводе. В апреле всех молодых девчат приказали отправить в войска. Я и попала в санчасть. Сначала обрадовалась – знакомых много, у нас в Инкермане лежали. Мишка Шевченко, Некрасов. Ходила гордая, младший сержант. Пока спокойно было. А началось – стало страшно. Тебе бывает страшно, Алеша?
Я не знал, чего ей хочется услышать. На всякий случай решил соврать.
– Да нет, не очень. Ты не бойся. Мы же с тобою вместе. У меня винтовка. И патронов десять штук.
Патронов было шесть, один в стволе и россыпью в карманах.
– Я очень рада, что мы вместе. Правда, Лёш… Мне так страшно теперь все время.
– Всем страшно, Марина, – сказал я не очень последовательно.
– Это правда. Но ведь мы их не боимся?
– Конечно, нет. Скоро Гитлеру крышка.
– Только не в этом году. Жалко.
– Не в этом, так в следующем. С нами все другие демократические страны.
Я соврал в который раз. В том, что дело кончится на следующий год, я усомнился еще в мае, когда немцы отбили Керчь и что-то случилось под Харьковом. Ведь Керчь теперь придется освобождать повторно. А если мы будем освобождать каждый город по два раза, то нам не управиться с немцем, быть может, до конца сорок четвертого. А то и до сорок пятого. Однако Маринке я ничего не сказал. Зачем расстраивать человека? Ей и без этого было плохо. Но ведь держалась, хотя и страшно. Сказали бы мне раньше – девчонка, под сплошным огнем, почти две недели… А тут ведь и прежде бывало несладко.
Глаза слипались. Я повернулся на бок. Маринка истолковала мое движение на собственный женский лад. Тронула меня за плечо.
– Ты чего отодвинулся на целых два метра? Обжечься боишься? Я не кусаюсь.
– Отстань, – ответил я. Как будто было непонятно – я не хотел, чтоб она плохо подумала обо мне. Обидеть ее не хотел, идиотку приморскую. Но все же придвинулся чуть ближе. Чтобы еще раз ее не обидеть. На женщин, как известно, не угодишь.
– Дурачок ты, Алешка.
Непонятно зачем я брякнул:
– Я знаю, ты лейтенанта любишь.
– Совсем дурак.
– А кого тогда?
Она нащупала в темноте мою руку и неловко шмыгнула носом.
– Мне тут больше заняться нечем? Ты сколько дней не спал?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю. Так что отдыхай, политбоец. Будешь потом сочинять о ночи с Волошиной на Мекензиевых Горах. Вы же любите потрепаться.
– Дура, – без злости ответил я.
Она не обиделась. Вложила пальцы в мою ладонь и сразу же уснула. Я тоже провалился в сон. Тяжелый, черный, без сновидений, а значит – без танков, снарядов и немцев.
* * *
– Komm hier, guck mal, so eine romantische Szene. Поль э Виржини́.
Я резко открыл глаза и сразу же зажмурился – в открытую дверь сарая бил ослепительный свет. Раздался громкий смех. И снова прозвучал веселый голос, отчетливо произнесший:
– Es ist die höchste Zeit zu erwachen, meine Kinder. Zu erwachen und aufzustehen, euch zu waschen, zur Schule zu gehen. In Moskau ist schon sieben Uhr fünfzehn.
Семь пятнадцать, если фашист не врет. Сколько же я спал? Я в отчаянии поглядел на Маринку. Она сидела, закрыв лицо руками, спрятав его от света. Или от стоявших над нами фашистов. Их было трое, в выцветших куртках, расстегнутых до пупа, рукава засучены, за подсумки зацеплены каски, винтовки в руках, две наставлены на меня, одна на сержанта Волошину. Веселый немец выпустил брюки на сапоги и совсем не походил на фашистского вояку – который в фильмах, даже будучи тупым, всегда остается бравым. За плечом у немца висела моя трехлинейка.
– Ходить, ходить! – раздался еще один голос, не такой добродушный, как первый, а, прямо скажем, злой. Говоривший был невысоким, длинноносым и чернявым, ощупывал Маринку гадкими глазенками. Третий тоже пялился на нее, щеря зубы с дыркой посередине.
Мы приподняли руки с растопыренными пальцами и вышли, стараясь не глядеть ни на немцев, ни друг на друга. Я испытывал дикий стыд, и было отчего. Проспал всё на свете, проспал свою жизнь, проспал жизнь поверившей мне Маринки. Забыл простейшие правила службы. Утратил бдительность, чувство опасности. А с другой стороны, пять суток. Или четыре?
Трое немцев болтали между собой. О чем – я не понимал. Лишь выхватывал отдельные слова, произносимые веселым. Другой, казалось, говорил не по-немецки. Быть может, на диалекте, которых так много в Германии. Учитель рассказывал нам, что немцы из разных земель не смогли бы общаться друг с другом, если бы в школе их не учили общенемецкому языку. Но некоторые слова я разобрал и у злого. «Шайсе», «эршисен» и непонятное «хуре», прозвучавшее раза три.
На дворе – а это был обширный двор с не замеченным мною во тьме поваленным забором – стояли, сидели и даже лежали немцы. Курили и переговаривались. На востоке и западе – теперь, видя солнце, я знал, где восток и где запад, – перекатывалась стрельба.
«О, Ашенпуттель», – сказал, подойдя к Маринке и показывая пальцем на ее чумазое лицо, крепкий мордатый парень с пулеметом на плече, таким же, как у Шевченко. Другие заржали, хотя и не все. Один, сидевший на земле, прислонясь к стене разрушенного дома, скользнул по нас совершенно равнодушными глазами. Или просто смертельно уставшими. Лицо было худощавым и каким-то несчастным, убитым.
Мне знаками велели снять ремень. По карманам шарить не стали. Санитарную сумку веселый немец, заглянув вовнутрь, вернул обратно Марине. «Es kann ihr noch nützlich sein, – объяснил он своим. – Im Kriegsgefangenenlager gibt еs viele Verwundeten». – «Wenn sie ankommt», – недовольно пробурчал чернявый и злой.
Мне захотелось перегрызть им глотки. И веселому, и тому, равнодушному и уставшему. Устал убивать, фашистская сволочь. «Ашенпуттель», – подмигивая Маринке, повторял, как попугай, мордатый пулеметчик. Веселый улыбался и пытался объяснить нам, что такое «Ашенпуттель». «Сандрийо́н… Синдере́ле… Копчю́шек…» – перебирал он словечки на разных языках, мне одинаково непонятные и неинтересные. Повернувшись к равнодушному, крикнул: «Wie heisst es italienisch?» Тот буркнул в ответ: «Ченере́нтола», что-то еще раздраженно добавил и отвернулся. Веселый опять заговорил с Маринкой, но, поймав ее взгляд, озадаченно замолчал. Пожал плечами, подошел к равнодушному и присел у стены рядом с ним.
Солдат с белым кантом на вороте, унтерофицер, безучастно посмотрел на меня и Марину и махнул рукою в сторону, где уже брели, спотыкаясь, десятка два наших. Мы сделали шаг в указанном направлении, но тут нам дорогу перегородила женщина – тоже наша, но гражданская, непонятно откуда тут взявшаяся. Еще не старая, с большими красными руками, аккуратно и даже кокетливо повязанным красным платком. Улыбаясь фашистам, она громко заговорила, стараясь быть всеми услышанной – как будто фрицы могли ее понять:
– Вот они где поховалися. Я еще вчера этого байстрюка заприметила с шалавой евоной. Сховаются, а потом повылазят и станут людя́м вредить, партизаны проклятые. Хоть попихались напоследок, комсомольцы?
– Хватит, старая, – прервал ее по-русски человек в немецкой форме с какими-то особыми петлицами, которых Мишка, объяснявший мне чины германской армии, не рисовал. Я не заметил его появления, возможно, он пришел вместе со злобной теткой.
– Какая я те старая? – не на шутку обиделась та. – Да мне и сорока-то нету. Ты это вот что, парень, своим, нашим то есть теперь, скажи, не забудь – что мы с дедом Савелием сами вам всё сообщили. Поня́л?