– Какая я те старая? – не на шутку обиделась та. – Да мне и сорока-то нету. Ты это вот что, парень, своим, нашим то есть теперь, скажи, не забудь – что мы с дедом Савелием сами вам всё сообщили. Поня́л?
– Награды хочешь? – зевнул в ответ русский, не прикрывая рта, можно сказать – демонстративно.
Солдаты, не понимая, в чем дело, оставили нас в покое и разбрелись по двору. Усталый и равнодушный, слегка качнувшись, поднялся на ноги и с помощью веселого товарища, то есть не товарища, конечно, а сослуживца, стал поправлять снаряжение: наплечные ремни, цилиндрический футляр противогаза и множество других вещей, которыми был обвешан.
– А кто же ее не хотит, сынок? – вмешался пожилой мужчина, видимо только что названный дед Савелий. Он выглядел почти по-праздничному: в напяленном, несмотря на жару, пиджаке, в свежей сорочке «апаш», с остроконечным воротником навыпуск. Черная с проседью борода аккуратно пострижена, от яловых сапог разило ваксой, в их носках отражалось солнце. – Ты же небось получаешь свое. Вон и на мундере цацка висит.
Русский скосил глаза на «цацку», присобаченную к карману суконного «мундера» – черный металлический кружок с изображением немецкой каски, – и криво усмехнулся.
– Храни боже от этаких цацек. Понял, черт краснопузый?
Дед Савелий не на шутку обиделся – а может, и испугался.
– Какой же я те краснопузый? Да я при царе-батюшке самый настоящий кулак был. Мироед! А при Советах – идейный вредитель. Да у меня сын – дизентир, в Ялте в полиции служит, говорили хорошие люди, жидовню пятый месяц выводит. Да я тут всех… Да я их мать… Вконец комуняки умучили православного человека. Налоги им дай, займы паскудам плати, паши сверхурочно – а за что? А чем? А на хера?
Русский немец презрительно ухмыльнулся.
– Ну, это мы, старичок, проверим. Всех проверим, каждого. До Сибири дойдем и проверим. Последнюю тварь утопим в Японском море.
Тетка, не убоявшись грядущей проверки, радостно заверещала:
– Вы их только, сынки, главное, не жалейте. Изведите так, чтобы и следа комиссарского не осталось. Всю комсомолию и пионерию.
Дед ее горячо поддержал – наступая на нас, угрожающе тыча в Маринку изогнутым пальцем и брызгая желтой слюной (та, попав на носок сапога, слегка пригасила солнце).
– Всех их под корень, всех! Стоять насмерть, гришь? Достоялись, голубчики, а? Город русской славы, гришь? А что в ём русского-то, а? Жиды, молдаване, нацмены…
Немецкий унтерофицер, казалось, тоже слушал. Во всяком случае, по его неглупому с виду лицу пробегала порою какая-то тень понимания. Вконец разошедшийся дед повернулся опять к русскоязычному фашисту.
– Уж мы-то, братцы, так вас тут ждали, так вас тут ждали, с июня прошлого на вождя Адольфа Гитлера как на святого молились заступника. А они, – он опять развернулся к нам, – окопались тут, падлы, ни проехать, ни пройти. И ведь всю нам тут землю, почву то есть значит, поиспоганили с обороной своею сраной. Двести пятьдесят дён, почитай, двести пятьдесят дён. И ведь всё перерыли тут, суки, да еще и нас заставляли копать. Сколько людей-то под бонбами сгинуло? А железа-то в почве сколько? А цементу? А снарядов, а мин? Это ж как людя́м работать теперь, я вас спрашиваю, господа немецкие, как развивать земледелие? Я вот сюда из Бартеньевки перебёг, сидят там еще паразиты…
Долгая речь утомила унтера.
– Schluss mit Reden! – оборвал он деда и легонько, почти по-дружески поддел того коленом под зад. Дедок моментально осекся и, растянувши до ушей свое мещанское мурло, поспешил поклониться немцу. Но в глазах промелькнула обида. Я испытал непонятное чувство: не оценили вашей прыти, Савелий Батькович, почетный вредитель села Бартеньевки.
– Шевелись! – приказал нам русский.
* * *
Я оказался в плену. И взят был без сопротивления, почти как добровольно сдавшийся предатель. Допрыгался, политбоец. Быть может, так же взяли и Якова Сталина, о котором немцы писали в листовках? (Я однажды видал такую, краем глаза, на земле, поднять ее никто не решился.) Посланный унтером мрачный солдат вывел нас на дорогу – выходит, рядом была и дорога. Мы присоединились к десятку наших бойцов, как и мы угодивших в плен. Их по левой обочине гнали на север, к оставленной нами станции. Сзади, слева и справа всё сильней разгорался бой. На юг катили мотоциклисты и бронетранспортеры с пехотой.
Конвоиров было четверо. По одному вооруженному фрицу на двух или трех безоружных людей. При том что половина была переранена – в бинтах или тряпках с багровыми, бурыми пятнами. «Боятся», – шепнул я Маринке. И тут же схлопотал по спине прикладом. «Schweigen!»
Обстрел – или что там еще – случился минут через пять, когда нас убрали с дороги, пропуская грузовики и орудийные запряжки. Кто и откуда бил, я так и не разобрал. Возможно, удар нанесли с самолетов. В гуще немецкой техники неожиданно полыхнуло, нас ослепило, сбило взрывной волной и обсыпало сверху камнями. Кто-то из наших завыл от боли. Приподняв чуть голову, я увидел красноармейца, лежавшего на боку, вывернув руку назад, – лицом ко мне, залитым кровью и мертвым. Не глядя по сторонам, я потянул Маринку за собой и быстро пополз вместе с нею к видневшимся рядом дубкам. На дороге опять громыхнуло. В двух шагах от Маринки с шипением врезался в землю кусок покореженного металла. Если бы чуть левее, боже… Мы вскочили и понеслись. Перед глазами вспорхнули сбитые пулями листья. Мимо, подумал я, и мы, царапая лица, вломились в заросли. На дороге прогремело в третий раз. Закричала раненая лошадь.
– Не останавливаться! – крикнул я, безжалостно дергая Маринку за руку. Она молча бежала за мной и впервые споткнулась шагов через двадцать. Я помог ей подняться и опять поволок вперед. Еще шагов через сто она повалилась на бок. Я опустился на колени. Из Маринкиного рта струилась кровь. По гимнастерке расплывалось темное пятно.
– Отвоевалась, – прошептала она еле слышно. По грязной щеке ручейком пробежала слеза.
Я вскинул голову и прислушался. На дороге по-прежнему что-то рвалось. По дубкам не стреляли, немцам было теперь не до нас. Марина тяжело закашлялась, на губах вскипела розовая пена.
– Кажется, в легкое… Правое… нижняя доля… или средняя… Больно… дышать не могу… У меня в сумке бинта… немножко… и марля…
Я, как мог, осторожно ее приподнял (Марина беззвучно охнула) и снял с нее сумку. Бинт и марля были на месте. А ведь запросто могло и не быть.
– Кровь остановить… – задыхаясь, шептала она. – И чтобы воздух не попал… Пневмоторакс… Наложи побольше… Перетяни посильнее… Алешка… Посади меня… Ноги вытянуть…
Марина потеряла сознание. Я закатал на ней гимнастерку, наложил на черневшее в спине отверстие марлю и крепко забинтовал ослабший Маринкин торс. Тоненький, бинта хватило. Натянул гимнастерку обратно, осторожно коснулся рукою волос. Марина очнулась и снова закашлялась кровью. На лице проступили синюшные пятна. Я тихо сказал ей – готово, передохнем и двинемся дальше, будет надо, я понесу. Она приоткрыла губы и чуть заметно шевельнула ресницами. Я наклонился и разобрал:
– Совсем не могу дышать… Уходи… всё равно умру…
Но я знал, что она не хочет, не может этого хотеть – и до конца держал ее за руку. Полчаса еще или час. Она давно потеряла сознание, но продолжала вздрагивать, и я на что-то надеялся, хотя надеяться было не на что.
Потом сосредоточенно отыскивал пульс. На предплечье, на шее, у виска. Подносил свое лицо к окровавленному рту, пытался уловить дыхание. Заглядывал в зрачки. И тихо, по-щенячьи скулил.
Взяв себя в руки, занялся делом. Рядом нашлась воронка от бомбы – немцы кидали их щедро, далеко не всегда по целям. Не очень большая, но Марина вместилась вся, лишь подогнулись немножко ноги в стертых до дырок брезентовых сапогах. Как мог присыпал землей, сгребая ее ногтями. Забросал листьями, густо лежавшими рядом. Прошлогодними и недавними, сорванными разрывами. Повторял то ли вслух, то ли про себя: «Суки… Сволочи… Гады… Фашисты…» Словно это могло помочь.
Вот и всё. Я взял себе медицинскую сумку, вытащил из гимнастерки документы. Красноармейскую книжку, бакелитовый смертный пенальчик, сложенные вчетверо бумажные листы. Подержал в руках Маринкину пилотку, пятьдесят шестого размера, с тремя иголками внутри, с намотанной на них черной, белой, зеленой ниткой. Хотел сохранить на память. Потом передумал, пилотку и сумку положил в воронку рядом с ней. Вернул на место пенальчик – иначе не опознают. Бумажные листки, не разворачивая, засунул в нагрудный карман. Книжку машинально развернул. Внизу странички густо покраснели, от карточки осталась только верхняя половинка, с очень серьезным и умным лицом. Я попробовал читать, но буквы поплыли перед глазами, и я, завыв, повалился лицом на траву.
12-14 июня 1942 года, шестой, седьмой и восьмой день второго штурма крепости Севастополь