Василий Васильевич Брусянин
Тайна бессмысленного
…Не так давно, в сумрачный осенний день, вышел я из вестибюля Академии художеств с одним моим приятелем, художником Вансоном. Перешли мы мостовую к Неве, почему-то остановились около парапета. Стояли молча и смотрели на тёмные волны реки. Волновалась река после ночного наводнения, — волновалась и не обещала душе покоя и радости.
Шли мы вдоль парапета молчаливые, грустные, подавленные, как будто нас обоих поджидало что-то таинственное. С выставки ушли мы такими безрадостными. Одна картина подавила наши души. Один известный художник пятнами краски, мазками и линиями напомнил нам обоим о тайне Смерти, и все краски жизни слились в одно бесформенное тёмное пятно.
Дошли до Сфинксов. Остановился Вансон у громадных изваяний и спросил:
— Всё я хочу кого-нибудь спросить: ну, для чего вывезены эти глыбы из древних Фив? Для нас, людей XX века, эти глыбы — бессмыслица!
Он придержал меня рукою у одного из изваяний и переспросил:
— Ну, ответь мне ты: для чего?
— Бог мой! Ну… для чего… Я не знаю, для чего, легче ответить — почему?
— Ну, а почему?
— Потому, что это красиво. Потому, что это — тайна!
— А-а! Вот это меня удовлетворяет: это — тайна! Сфинксы — тайна! Твоё определение напомнило мне один разговор со знакомым генералом.
Мы миновали Сфинксов и вышли на Николаевский мост. Вансон продолжал:
— Сидим мы с ним в его кабинете, курим сигары. Говорили об опере, о красивых голосах и о милых женщинах, а я думал о войне. Смотрел на бюст Наполеона, который стоял на письменном столе генерала, и думал о войне. Вот и здесь на этой набережной, когда бы я ни проходил, — днём или ночью, зимой или летом, — я всегда вспоминаю… вернее, как будто вспоминаю те самые Фивы, откуда вывезены эти Сфинксы. Никогда я не был на развалинах этого древнего города, а мне представляются песчаная пустыня и южное небо и море песков с раскалённым воздухом. В чертах этих, в сущности, уродов с нашей точки зрения, тайна представлений о том, чего я не видел… Ведь, и на картине этой, которая смутила нас, только представление о Смерти… Не знаем мы, что такое Смерть, а представляем себе её. Не был я на войне, а, глядя на бюст Наполеона, думаю о войне, постигаю её ужасы… Ещё скажу тебе… В провинции у одной богомольной помещицы я видел «чётки». Получила эта помещица чётки от какого-то схимника Печерской лавры. На толстый шёлковый шнур были нанизаны финиковые косточки, — вот это и были «чётки». Помещица рассказала мне, как тот схимник жил в посте, молитве и уединении. Описала его келью, обстановку, рассказала об образе его жизни, описала наружность. И, когда я взял чётки в руки, мне ясно представились все подробности жизни схимника. От чёток пахло чем-то мистическим, и мне казалось, что вместе с этим запахом я слышу запах монастырского тления… И мне показалось на мгновение, что я сижу в келье схимника и беседую с ним, — сижу, проникнутый его миросозерцанием, верую его верой, люблю его любовью…
— И ещё расскажу тебе об интересном случае… Зазвал меня как-то к себе известный адвокат Дрягин. Ты слышал, конечно, он такой балетоман… У него целый музей вееров, цветов, туфелек и разных безделушек, доставшихся ему от балетных знаменитостей. В большом шкафу со стёклами висят даже два костюма каких-то балерин… И, вот, показывая мне свой музей, Дрягин говорит: «А вот эта туфелька, которую я покажу вам, — большая редкость. X. X. - он назвал фамилию известной, уже давно покойной балерины, — танцевала в ней последний раз… На другой день она заболела, а через два дня её задушила грудная жаба, — голос Дрягина дрогнул, но он нашёл в себе силы и добавил. — А вот это — портрет её», — указал он на большой портрет на стене, над турецким диваном. Портрет хранился в роскошной раме и, видимо, был самой любимой вещью в кабинете хозяина. Я смотрел на редкостную туфельку и бережно держал её в руках. Смотрел я и на портрет и ясно представлял себе X. X. танцующей… Вот я представляю себе, как после спектакля она приехала домой, жаловалась на слабость, легла в постель с головной болью и повышенной температурой, а утром близкие её узнали, что она больна… Доктора, может быть, консилиум, лечение, страдание и смерть… Я взглянул на Дрягина. Он стоял с руками, сложенными на груди, и пристально всматривался в портрет, а глаза его были полны слёз. И понял я в эту секунду, что близким к X. X. в дни её страдания был именно Дрягин. Когда мы потом уселись на диване под портретом, он рассказал мне, как любил X. X., как страдал вместе с нею, когда она была больна… Рассказал, как её хоронили… Ты понимаешь теперь, какова тайная сила вещей, если они близки человеку, которого нет… Вот и эти Сфинксы. Нет того города, где они были, а я ясно представляю себе этот древний город…
— Я отвлёкся, — начал, помолчав, Вансон. — Тот генерал, у которого я видел бюст Наполеона, много интересного рассказал мне о своих, так сказать, военных переживаниях. «Аркадий Петрович, — спросил я его, — почему этот бюст у вас в таком почёте? Ведь, Наполеон, можно сказать, — враг России. Почему у вас нет бюстов Кутузова, Суворова или ещё кого из национальных героев?» — «Видите ли, в чём дело, — отвечал генерал, — Наполеон для меня — абстракция, идея, что ли… ну, фетиш! В нём и прошлое, и будущее, пока возможна война, а Суворов, Кутузов и другие — только образы минувшего… Гляжу я на бюст Наполеона и ясно представляю себе всю бессмыслицу войны. Он был символ бессмыслицы войны. Наши генералы, о которых вы упомянули, не могли выразить бы этой идеи, потому что в войне для них был весь смысл их существования. Они умерли, и никакое воображение не воскресит их, сколько бы мавзолеев им не создавали, а Наполеон представляется мне таким, какого ещё не было и не будет… Понимаете, я представляю себе, что его ещё не было, он ещё придёт и олицетворит собою нечто большее, чем 12 год, он, так сказать, оконкретизирует моё представление о бессмыслице войны… Если бы я не имел пред собою бюста Наполеона и не понимал бы этого мрачного героя крови так, как понимаю, я не знал бы, для чего я служу генералом. Служить для войны и считать её осмысленной — это — бессмыслица! Понимаете? А служить войне как бессмыслице, это я понимаю… представляю себе… на это я способен… И я служу этой бессмыслице, а, если бы хоть на секунду согласился, что война имеет смысл, я пустил бы себе пулю в лоб. На моей душе много человеческой крови жертв войны: я участвовал в Русско-турецкой войне молодым офицером, я воевал в Маньчжурии, а теперь, в отечестве, обдумал своё прошлое и понял бессмыслицу войны»…
— Что-то я плохо уясняю философию твоего генерала, — прервал я Вансона.
— А я прекрасно уясняю! — воскликнул Вансон. — Вещи, олицетворяющие собою образ кого-нибудь жившего, как чётки, туфелька этой балерины, бюст Наполеона как выразителя идеи войны, все эти вещи не выражают того, что они напоминают. В свою очередь — они — образы и представления о том, что не может быть освещено разумом человека. И для помещицы, и для Дрягина, и для генерала — все эти вещи, близкие им — тайна бессмысленного… Поверь мне, что, если бы помещица, Дрягин, генерал и я со своими представлениями о Фивах, — все мы нашли смысл в вещах, которые занимают нас, эти вещи утратили бы для нас всякое значение… заметь — значение… Помещица утратила бы веру в молитву и, быть может, даже веру в Бога, Дрягин перестал бы грустить о своей возлюбленной, генерал покончил бы самоубийством… А что сталось бы со мною, я не знаю: быть может, я навсегда уехал бы из Петербурга, где хранятся эти бессмысленные Сфинксы, но тайну бессмыслия которых я понял… или я покончил бы самоубийством…
Придержав на голове свою тёмную плюшевую шляпу, которую едва не сорвал ветер с Невы, Вансон продолжал:
— Нельзя, страшно отдёрнуть завесу, скрывающую от нас вещь или явление, лишённые всякого смысла. Пусть лучше останется тайна их, тайна бессмысленного. Это — величайшая из тайн, недоступная ни анализу разума, ни проникновению чувства…
Мы с Вансоном дошли до Ксениинского института и почему-то разом остановились у высокой решётки. Мимо нас прошмыгнул трамвай.
Навстречу нам двигалась траурная процессия. Впереди всех шли факельщики в тёмных балахонах и с фонарями в руках, затем певчие, священники, и, наконец, медленно двигался тёмный катафалк, под балдахином которого белел глазетовый гроб.
— Посмотри, кого-то юного хоронят. Наверно, это была юная чистая девушка…
— Почему ты думаешь? Может быть, юноша?
— Нет, девушка! Посмотри, какой изящный белый гроб.
Вансон снял шляпу, и я последовал его примеру. С непокрытыми головами мы встретили и провожали глазетовый гроб с прахом девушки. Почему-то и я стал думать, что хоронят девушку: мой друг уверил меня в этом.
Вдруг Вансон изменился с лица, и рука его дрогнула. И он бросился от меня к группе мужчин и дам, следовавших за катафалком.