Впереди была узкая тропа, круто поднимавшаяся в горы, поросшая густым еловым лесом. И приказал Тамерлан каждому воину, говорит предание, взять камень и бросить его подле того места, где он стоял. Подходили, зашитые в звериные шкуры, в остроконечных малахаях, отороченных мехом, скуластые, желтые, узкоглазые монголы, с колчанами стрел за плечами и клали камень за камнем. И росла гора камней. Слышался тихий стук бросаемых камней, и следующим приходилось бросать выше и выше. И орда проходила, оставляя новую страшную гору за собою.
Прошло несколько лет. Войско Тамерлана возвращалось обратно. И вздумалось Тамерлану пересчитать своих воинов снова, и он приказал своим солдатам опять бросать камни подле старой кучи камней — и набросали они только 1/3 камней. 2/3 полегло при великих завоеваниях монгольского полководца…
Когда от Каркары проедешь 18 верст, широкая долина начинает становиться уже. На зеленых скатах ее там и там точно натыканы елочки. За станцией Таш-Карасу, в шести верстах, бежит кипящий пеной горный ручей; кругом очень красивый лес елей и кустов, и в стороне две громадные пирамиды камней. Эти камни, по преданию, набросаны солдатами Тамерлана, и самый перевал носит характерное название «Сан-таш» — счет камней, по-киргизски.
Перевал Сан-таш, достигающий 7.340 футов высоты, одно из самых красивых мест Пржевальского уезда, богатого красотами горных видов. Узкая дорога вьется вдоль бешено ревущего ручья. По берегам этого ручья густо поросли ели. Местами они обрываются, и зеленая стремнина уходит в такую же глубокую зеленую долину. Там снова поднимаются горы, ползут выше и выше; они покрыты густым лесом, а за ними величественно поднимаются снеговые вершины Киргизын-ала-тау и ярко блестят громадные белые ледники. Но сурова и угрюма природа этих гор. Здесь масштаб гораздо шире, нежели в горах Кавказа или Альпийских; здесь склоны идут выше и выше, и только киргизские юрты нарушают величественную пустынность их диких скатов.
Из вечных туч, где вас мочит то дождем, то снегом, а иногда бьет градом, вы спускаетесь длинным и крутым бесконечным спуском, и перед вами открывается широкая зеленая долина Джергалина. Ваше сердце начинает сильно биться, и не потому только, что вы находитесь на высоте почти 7000 футов, но еще и потому, что после долгого промежутка времени вы видите русские поселки и русские пашни. Эти черные заплаты свежевспаханных полей, квадратами и прямоугольниками покрывшие зеленые скаты гор, этот плуг, запряженный парою добрых коней, — все это так много говорит русскому сердцу, натосковавшемуся среди таранчей и дунган. Наконец, вы видите, может быть, и неважную вообще, но по отношению к азиатам высокую русскую культуру, бревенчатые избы, зеленые сады в Джергалине и Джергесе, отличный поселок в Аксуйском; по дороге вам встречаются и вас обгоняют телеги и русские мужики и бабы глядят на вас. Пусть это временами и пьяно, и грубо, временами жестоко несправедливо по отношению к тихим и кротким киргизам, но все это «русское», а потому бесконечно мило и дорого моему сердцу.
Впереди, за яркой синей полоской чуть показавшегося озера-моря, появился русский город Пржевальск. Через главную улицу висела вывеска о том, что здесь 6-го мая будут скачки и выставка лошадей, и весь город жил двумя событиями: ожидаемым приездом военного губернатора и скачками.
По всем улицам тянулись, рысили проездом кавалькады киргизов, и от одной группы к другой передавалась радостная весть!
— «Иртень байга буладе ики саад» — завтра будет скачка, в два часа.
И город, где все заражено спортом, где ездят и галопируют на кругу гимназисты и прикащики, киргизы и русские, где все говорят о преимуществах крови «Альбертона» перед кровью «Лорда Пальмерстона», где мальчишки киргизята спорят о том, как лучше скакать — «по-Слоановски» или по-русски, жил одною мыслью:
«Иртен байга буладе ики саад».
При беглом взгляде на Семиречье из тарантаса, особенно когда тянешься на усталой тройке в облаках пыли целыми днями по безводной пустыне, когда видишь перед собою только песок и камни, когда пустыню разнообразят лишь уродливые кусты саксаула или торчки чия, когда на десятки верст перед вами почва блестит, как зеркало, от солонцов, и гладка, и ровна, как асфальт, — является представление, что это бесплодная, никому не нужная пустыня и жизнь в ней невозможна.
Я ехал верхом на полевую поездку из Джаркента в Верный, ехал по левому берегу р. Или через громадную, никем не населенную солонцеватую пустыню. Стада иликов, голов по двенадцати — двадцати, спугнутые топотом конских копыт по кремнистому пути, вылетали из-за песчаных барханов и, сверкая белыми «зеркалами», красиво и легко скакали по пустыне. Редко-редко — на 20–30 верст расстояния — по пути попадались низкие приземистые постройки постоялых дворов или, как здесь называют, караван-сараев. Длинные навесы, крытые камышом, крошечная полутемная грязная сакля с неизменным самоваром и русскими или киргизами хозяевами. По стенам комнаты старые-старые лубочные картинки, такие, каких «в России», пожалуй, уже не увидишь, — «Как мыши кота хоронили», «Охота на львов», «Охота на медведей», «Монархи всего мира» и т. п. — и в пыльное мутное окно глядится ровный горизонт блестящей солонцами унылой степи. Подле станции глубокие колодцы с мутной солоноватой водой, над нею безмятежное голубое небо, да ветер временами гудит по этой пустыне, проносясь от Китая к Балхашу или обратно. Вдали мутные и неясные синеют горы. От солью пропитанного воздуха сохнут губы и трескаются и горит лицо, и кажется, что тут уже невозможна никакая культура…
7-го октября в гор. Верном мне пришлось прослушать лекцию инженера Скорнякова об оросительных работах в Северной Америке. Знакомые имена раздались с кафедры. Аллеганские горы, Скалистые горы, Сиерра-Невада, Колорадо, Колумбия… на экране появились бизоны, индейцы, их палатки, их головные уборы из перьев орла… Стыдно сознаться — все это было более знакомое, более родное, нежели своя Америка, нежели пустыни Семиречья, Заилийский Алатау, реки Чу, Текес, Чилик, Чарын… А между тем как одно похоже на другое! Но одно скрашено грезою, мечтами юности, одно — Америка, где есть Команчо, вождь индейцев, где есть вигвамы племен «ястребиного сердца», где есть блокгаузы с таинственною, милою сердцу девушкою Мери; в эту «Америку» пытались удирать юные гимназисты, не страшась ни жажды, ни нестерпимого блеска и зноя песков пустыни. Да как же может быть иначе, когда там таинственная Сиерра-Невада, когда там Колорадо, Колумбия, апаши, индейцы племени черноногих… Таково магическое очарование таланта Майн-Рида, Купера, всех этих «Всадников без головы», «Охотников за черепами». И несмотря на то, что у нас уже народилась своя литература, нисколько не уступающая литературе английской в лице среднеазиатских романов и повестей Н.Каразина, Л.Чарской, — нас все еще тянет к иностранному, и Америка нам милее Азии, и наши дети «бегут», влекомые далью, не в пески Семиречья, а в Америку, их манит жизнь колониста и вовсе не влечет совершенно подобная же жизнь русского переселенца. А между тем все эти пустыни, лежащие к востоку от американских Скалистых гор, эти бесконечные степи, где паслись некогда стада бизонов, хранимые индейцами, где шла страшная борьба между белыми и краснокожими за воду, за степи, за право жить, — эти заманчивые степи не только подобны, но хуже степей нашей Средней Азии. Киргиз в своем парадном уборе, его жена в громадных белых платках, исполинским шлемом навернутых на голову, в ярких халатах и пестрых штанах, разукрашенные пестрыми шерстяными узорами кибитки киргизских аулов — нисколько не менее поэтичны, нежели индейцы Америки. А рассказы какого-нибудь таранчинца Джемаледина Джелинова, теперь волостного старшины громадного села Алексеевки, как он со своим «племенем» вышел из Кульджи, когда ее покинули русские, или описание, как маленькая кучка русских «колонистов» в деревянном и земляном «блокгаузе» Верном ожидала нападения десятков тысяч индейцев, т. е. киргизов, и как все это разрешилось Узун-Агачским делом, в котором так прославил себя Колпаковский, — разве это менее поэтично, нежели охотники за черепами или всадник без головы? И разве мало было здесь «всадников без головы», доблестных сибирских и оренбургских казаков, без голов, изуродованными телами валявшихся в пустыне? И здесь были милые, добрые и кроткие Мери, но только здешних Мери звали Марьей Степановной, и потому к ним не так лежало сердце русского гимназиста…
А между тем если бы смолоду нашу энергичную молодежь тянула бы не недоступная Америка, мечты о которой оканчиваются всегда одними мечтами, а тянули бы Туркестан и Семиречье, кто знает, в какой цветущий край обратились бы эти пустыни, которые я проезжал одиноким всадником.
На лекции инженера Скорнякова, на экране волшебного фонаря проходили перед слушателями гигантские плотины, перегораживавшие дорогу горным речкам, оросительные каналы, водораспределительные шлюзы. И там, где умирали от жажды пятьдесят лет тому назад одинокие охотники за черепами, там теперь на тысячах десятинах росли яблоки и груши, стояли чистенькие домики и рабочие укладывали в ящики для экспорта в Париж и Лондон яблоки на миллионы рублей… Это сделала вода, это сделала разумная работа американских инженеров, широкий размах американского гения. К сожалению, г. Скорняков ни слова не сказал о гении русском, о громадных оросительных работах, грандиозных плотинах в Муганской степи, Мургабском имении и в Голодной степи. Бесплодные пески, та унылая пустыня, по которой я ехал на протяжении 92 верст, не встретивши ни капли воды, ни одного поселка, может быть обращена в удивительной красоты и плодородия участки. И с этой целью в Семиречье уже работают инженеры, и их партии рассеялись по предгорьям Алатауских гор, исследуя воды…