Солженицын Александр И
Дилогия Василия Гроссмана
А. СОЛЖЕНИЦЫН
Дилогия Василия Гроссмана
Из "Литературной коллекции"
Дилогию Гроссмана "За правое дело" и "Жизнь и судьба" я уже отчасти рассматривал, но в серии "Приёмы эпопей"1, то есть в основном по формальным признакам жанра. Там - за рамками осталась собственно содержательная часть Дилогии. Рассматриваю её здесь. Для своего времени первая часть Дилогии значила очень много.
На примере Василия Гроссмана выпукло изобразился тот путь, который столь многие из нас одолевали мучительным ползком в советское время. Путь не только через цепкие тернии внешней цензуры, но и сквозь собственную советскую замутнённость.
Последние романы Гроссмана в их сравнении являют этот удел.
"За правое дело"
В последний сталинский год, 1952, даже в последние месяцы Сталина, напечатан был в "Новом мире" объёмный военный роман Василия Гроссмана "За правое дело"2 - плод работы семи лет (с 1943), на основе обильных корреспондентских впечатлений автора в Сталинграде. (И ещё три года роман буксовал в редакции и дорабатывался.)
Через 40 лет читаешь его с пригнетённым чувством. Понимаешь: ещё жив был Сталин и ничего не изменилось ни в советской жизни, ни в советском сознании. (А от друга Гроссмана, Семёна Липкина, узнаёшь3: и в таком-то виде не хотели печатать, проводили через секретариат СП, и заставили добавить публицистическую хвалебную главу о Сталине, и над Штрумом поставили русского академика Чепыжина.) Однако живые чувства потомков не желают такое помнить: литература - должна быть литература, хоть и через 40 лет, хоть и через 80, напечатано - так напечатано. И при образе Гроссмана, каким он предстаёт сегодня, многие места обидно коробят.
Открываешь - так и посыпало: "Рабочий и крестьянин стали управителями жизни", "впервые в истории России рабочие - хозяева заводов и доменных печей", "партия напутствовала сыновей своих словами правды"; "пусть друзья завидуют ему: он русский коммунист"; и даже прямо из катехизиса: "учение Маркса непобедимо потому, что оно верно"; и "трудовое советское братство", и "наши дети, я думаю, самые лучшие в мире"; "честная кузня трудовой советской демократии", "партия, партия наша дышит, живёт во всём этом". И даже в лучшей сцене - в бою на сталинградском вокзале: "Не сомневайтесь, у нас все в отделении коммунисты".
"Ведомая Сталиным Россия прянула на столетие вперёд" - каналы, новые моря... (Каналы! - знаем, чего они стоили. О том - нельзя сказать? так не надо хоть этих декларативных вставок.) - Чепыжин вставлен так вставлен: несколько подряд газетно-публицистических мёртвых страниц. "Какие кровные душевные связи объединяют науку с жизнью народа" (в СССР как раз наоборот: полное отъединение); "я верю в могучую жизнетворящую силу большевиков"; "вопрос создания коммунистического общества - это залог дальнейшего существования людей на Земле". (Ну, и у Штрума же: "вера в счастливое и свободное будущее его родины"; "силы надо черпать в неразрывной связи с душой народа", - это московский-то физик? бросьте лясы точить.)
А уж Сталин-то, Сталин! Жалкая речь его 3 июля 1941 приведена в романе почти полностью, но для укрепленья её хлипкого хребта - наворочены куски декламации от автора. "В этой убеждённости была вера в силу народной воли". И вот "после сталинской речи Штрум уже не переживал душевного смятения; с могучей простотой Сталин выразил народную веру в правое дело". И 7 ноября "тысячи, что стояли в строю на Красной площади, знали, о чём думал сегодня Сталин". (Как бы не так...) И "люди, вчитываясь в строки его приказов, восклицали: "И я так думал, и я так хочу!"" И по ходу романа многие то и дело всё ссылаются на светило Сталина. Он "держал в памяти работу заводов и рудников, и все дивизии, и корпуса, и тысячелетнюю судьбу народа". "Люди ещё не знали, а Сталин уже знал о превосходстве советской силы" (после сокрушительного отступления 1942 года...).
А ещё же болтается по роману эта светлая личность - подпольщик царского времени Мостовской. Символ! - эстафета поколений. Оказывается, Мостовской в своей сибирской когда-то ссылке читал вслух тамошнему мальчику "Коммунистический Манифест" и тем тронул мальчика до слёз (случай уникальный!), - и вот из мальчика вырос незаменимый и любимый автором политрук Крымов. В настоящее время Мостовской живёт в лучшем партийном доме, на партийном снабжении, читает лекции по философии и всерьёз готовится вести в Сталинграде под немцами подпольную работу (и Гроссман тоже об этом - всерьёз). Но выступает перед нами Мостовской просто-таки дундуком на котурнах. Занимаясь, видимо, и все советские 25 лет той же политграмотой, он пережил "неутомимое счастье работы в годы создания Советской республики" и в "годы великого советского строительства". За домашним пирогом в гостях он, без юмора к себе, поучительно повторяет всем известное: как Сталин рассказывал в речи миф об Антее.
Исказительный советский пафос просачивает книгу не только по горячим политическим точкам, но и по социальным, и по бытовым. - И партизанство как сплошной народный порыв (а не - центрально организованная операция). Добровольцы "считали, что нет выше звания, чем звание рядового бойца", и "жадно усваивали опыт войны". - В заводских цехах вдохновение: "Нет, невозможно нас победить!" На кого из рабочих ни глянь - "горят глаза", и даже в полутьме особенно. В мартеновском цехе замученные дополегу рабочие испытывают "счастье вдохновения борющихся за свободу" и особенно вдохновлены рассказом Мостовского о встрече с Лениным (часть II, гл. 7-8). Изо всех сил автор ищет и выдувает поэзию в никому не нужном ночном митинге шахтёров (II-51) - уговаривать их крепче работать. (Пригожее место ругнуть и проклятый царский режим; советский-то - лакированно безупречен.) И рядом (II-48) типичное погоняльное совещание, с якобы вложенным в него (мнимым) разумом: сломать чёткий график работ ради хаотического "перевыполнения", и при этом, конечно, простой рабочий оказывается готовней к зову партии, чем начальник шахты (отрицательный), и при этом всё остальное начальство трогательно-милое. - И колхозному активисту Вавилову "всегда хотелось, чтобы жизнь человека была просторна, светла, как это небо. И ведь не зря работал он и миллионы таких. Жизнь шла в гору", его с женой "многолетний тяжёлый труд не согнул, а расправил", "его судьба слилась с судьбой страны; судьба колхоза и судьба огромных каменных городов были едины" (только вторые грабили первый), "то новое, что было внесено в жизнь размахом колхозной работы", - поэзия газетных строк! (Лишь в самом конце мимоходом: случалось, бабы "пахали на коровах и на себе". Да ещё: какой-то недобитый кулак ждёт прихода немцев.) - А как восхитительны ведущие коммунисты! Вот могучий райкомовец Пряхин, по заслугам, без замедления возвышенный в обком: "Партия посылает на трудную работу - большевик!" А как человечески чбуток парторг ЦК на Сталгрэсе! И - несравненный секретарь обкома. А который отрицательный руководитель (Сухов, больше его и не слышим), - "ЦК жестоко раскритиковал методы работы" его. - А уж стиль работы наркомов - ну, образцово-спокойный, несмотря на всю напряжённость обстановки. А какое деловое совещание директоров заводов с замнаркомом! (I-53, умильный советский лубок, все - энтузиасты, не бюрократы, и давления на них - не видно.) Есть и ещё другие совещания на верхах, много их. (И на каждом описываются наружности участников, которых мы никогда больше не увидим.)
Но ещё больше, чем продекламировано, - в романе сокрыто, утаено. Во всех довоенных воспоминаниях (а их немало) - истинной советской жизни, непомерно тяжкой и с заливистыми чёрными пятнами, не увидишь. Академик Чепыжин ничьих исчезновений не вспоминает и сам, видимо, никогда не опасался ареста: "простое чувство, я хочу, чтобы общество было устроено свободно и справедливо". У полковника Новикова вся семья погибла, и у других потери, - и все погибли от естественных причин или от немцев, никто - от НКВД. Вот единственный Даренский (то-то он такой нервный): на него был "донос" в 1937 какого-то злопыхателя, но никто, конечно, его не сажал, а разобрались за несколько лет - и восстановили (III-6). Вдруг, в теснимом Сталинграде, открывается целёхонькая дивизия "внутренних войск" (НКВД), "мощная, полнокровного состава", - да как же она до сих пор сохранилась? Откуда она и для чего? Как будто ввели её в бой? - но тут же исчезает (знать: вывели, сберегли). И в колхозе же ничего чёрного не было: ни пустых трудодней, ни принудиловки, ни корысти начальства, а вот - "машинерия", свои местные "молодые возвращались агрономами, врачами, механиками", и даже один вышел в генералы. Какие-то старик-старуха что-то проворчали про 30-й год (I-60) - так о них автор недоброжелательно.
Итак, война. Какой-то благородный профессор добровольно ушёл в ополчение, - но ни слова: ни как коварно набирали в то ополчение, ни - как бессмысленно погубили. - А "в чём причины отступления" нашего? Так "Сталин назвал их", - и они верхоглядно повторяются (I-48). Общее описание первого года войны полно глубоких сокрытий: ни одного из знаменитых "котлов"-окружений, ни позорных провалов под Керчью и Харьковом. Крымов попадает в Москву как раз накануне паники 16 октября - какой выход у автора? Крымов заболел на три недели, ничего не видел, ничего не знает, только сразу Сталин на параде. Нельзя назвать генерала Власова как одного из спасителей Москвы, ну, не перечисляй совсем, - нет, перечисляет, но без Власова. - А самое важное, чего нет в этом военном романе: самодурства и жестокости, начиная от Сталина и вниз по генеральской сети, посылания других на смерть без смысла, и ежечасного дёрганья-погонянья младших старшими, и нет заградотрядов, и смазано - о чём же сталинский приказ No 227? и только какое-то "штрафное отделение" при роте Ковалёва, впрочем, на равных условиях с ротой, да однажды трибунальщик подкладывает командарму Чуйкову завизировать приговор офицерам, отведшим свои штабы назад, наверно же, расстрел? но об этом мы не узнаём. А всё-всё-всё нескбазанное задёрнуто такой кумачовой занавеской: "Если историки захотят понять перелом войны - пусть представят глаза солдата под волжским обрывом". Если бы только!