Для большой литературы уже и никакой переделкой спасти эту книгу нельзя. Сегодня - никто не станет её читать всерьёз. Повествование её в большой мере вялое (в первых двух частях); почти нет волнующих сцен, кроме названного боя за сталинградский вокзал, а выше того - безыскусственной, сердечной, ничем не просовеченной встречи майора Берёзкина с женой; увы, нет и лексической свежести. Однако, несмотря на всё это, книга имеет значительные достоинства и не сотрётся из литературы своей эпохи. Той войной - дышит она, спору нет. И в ней есть отличные пейзажи. Меткие и тонкие наблюдения - материальные и психологические. И большая работа над разнообразием наружностей столь многих персонажей. (Подробно обо всём этом - в "Приёмах эпопей".)
Можно себе представить, какое жгучее и быстрое раскаяние прогвоздило Гроссмана! Вот он согласился на эту постыдную подпись под письмом о врачах - а тут и Сталин сгинул, и развеялись "отравители". И остался роман "За правое дело", уже невыносимый самому автору натяжками и казённой ложью, - а ведь его из литературы и памяти людей не убрать?! (Пишет Липкин: в библиотеках за романом стояли очереди, был общественный восторг - так тем хуже, значит, входило в людское сознание, наслаивалось в нём.)
А замысел 2-го тома дилогии - у Гроссмана и тогда уже был, да кажется уже и начат, параллельно двухлетним усилиям "пробить" в печать 1-й. И теперь один только был исход для художественной совести: не отрекаться от 1-го тома (что и в хрущёвское время было бы губительно) - а во 2-м успеть нагнать и правду, да и ту малую хрущёвскую гласность, когда скрытые в 1-м язвы советской жизни выступили - нет, ещё не в печать, но в сознание людей и в их разговоры между собой.
Второй том будет писаться 8 лет, окончен будет в 1960 году - и, так никому и не известный, захвачен гебистами в 1961, - а впервые полностью опубликован только на Западе в 1980 (экземпляр, спасённый С. И. Липкиным). Так что вошёл он совсем в другую эпоху, с большим опозданием.
"Жизнь и судьба"
Как разительно исчезли все советские заклинания и формулы, перебранные выше! - и никто же не скажет, что это - от авторского прозрения в 50 лет? А чего Гроссман и вправду не знал и не чувствовал до 1953 - 1956, то он успел настичь в последние годы работы над 2-м томом и теперь уже со страстью это всё упущенное вонзал в ткань романа.
Теперь мы узнаём, что не только в гитлеровской Германии, но и у нас: взаимная подозрительность людей друг ко другу; стоит людям поговорить за стаканом чая - вот уже и подозрение. Да оказывается: советские люди живут и в ужасающей жилищной тесноте (шофёр открывает это благополучному Штруму), а в прописочном отделе милиции - гнёт и тирания. И какая непочтительность к святыням: "в засаленный боевой листок" боец может запросто завернуть кусок колбасы. А вот добросовестный директор Сталгрэса простоял на смертном посту всю осаду Сталинграда, ушёл за Волгу уже в день удавшегося нашего прорыва и все заслуги его под хвост, и сломали ему карьеру. (И прежде кристально положительный секретарь обкома Пряхин теперь отшатывается от пострадавшего.) Оказывается: и советские генералы могут быть вовсе и не блистательны достижениями, даже и в Сталинграде (III ч., гл. 7), - а поди-ка бы такое напиши при Сталине! Да даже осмеливается командир корпуса разговаривать со своим комиссаром о посадках 1937! (I-51). Вообще, теперь дерзает автор поднять глаза на неприкасаемую Номенклатуру - а видно, уж много думал о ней и на душе сильно накипело. С большой иронией показывает шайку одного из украинских обкомов партии, эвакуированного в Уфу (I-52, впрочем, как бы и корит их за низкое деревенское происхождение и заботливую любовь к собственным детям). А вот каковы, оказывается, жёны ответственных работников: в удобствах эвакуируемые волжским пароходом, они возмущённо протестуют против посадки на палубы того парохода ещё и отряда военных, едущих к бою. А молодые офицеры на расквартировках слышат прямо-таки откровенные воспоминания жителей "о сплошной коллективизации". И в деревне: "сколько ни работай, всё равно хлеб отберут". А эвакуированные, с голоду, воруют колхозное. Да вот и до самого Штрума добралась "Анкета анкет" - и как же справедливо он размышляет над ней о её липкости и когтистости. А вот и комиссара госпиталя "жучат", что он "недостаточно боролся с неверием в победу среди части раненых, с вражескими вылазками среди отсталой части раненых, враждебно настроенных к колхозному строю", - ах, где ж это было раньше? ах, сколько же правды стоит ещё позади этого! И сами-то похороны госпитальные - жестоко равнодушные. Но если гробы закапывает трудбатальон то из кого он набран? - не упомянуто.
Сам Гроссман - помнит ли, каков он был в 1-м томе? Теперь? - теперь он берётся упрекнуть Твардовского: "чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства"?
И собственно русская тема сравнительно с 1-м томом - во 2-м ещё отодвинута. Под конец книги благожелательно отмечено, что "девушки-сезонницы, работницы в тяжёлых цехах" - и в пыли, и в грязи "сохраняют сильную упрямую красоту, с которой тяжёлая жизнь ничего не может поделать". Так же к финалу отнесен возврат с фронта майора Берёзкина - ну, и русский развёрнутый пейзаж. Вот, пожалуй, и всё; остальное - иного знака. Завистник Штрума по институту, обнимая другого такого же: "А всё же самое главное, что мы с вами русские люди". Единственную весьма верную реплику о приниженности русских в собственной стране, что "во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми", Гроссман вставляет лукавому и хамоватому партийному бонзе Гетманову - из того нового (послекоминтерновского) поколения партийных выдвиженцев, кто "любили в себе своё русское нутро и по-русски говорили неправильно", сила их "в хитрости". (Как будто у интернационального поколения коммунистов хитрости было меньше, ой-ой!)
С какого-то (позднего) момента Гроссман - да не он же один! - вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности всё равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: "Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаёте себя, свою волю в нас?" Вот, вас "победим, останемся без вас, одни против чужого мира", "наша победа - это ваша победа". И заставляет Мостовского ужаснуться: неужели в этой "полной змеиного яда" речи содержится какая-то правда? Но нет, конечно (для безопасности самого автора?): "наваждение длилось несколько секунд", "мысль обратилась в пыль".
А в какой-то момент Гроссман и от себя прямо называет берлинское восстание 1953 и венгерское 1956, однако не сами по себе, а в ряду с варшавским гетто и Треблинкой и лишь как материал для теоретического вывода о стремлении человека к свободе. А дальше это стремление всё прорывается: вот и Штрум в 1942, правда в частном разговоре с доверенным академиком Чепыжиным, - но прямо подковыривает Сталина (III-25): "вот Хозяин всё крепил дружбу с немцами". Да Штрум, оказывается, мы и предположить того не могли, - уже годами с негодованием следит за чрезмерными славословиями Сталину. Так он давно всё понимает? нам это прежде не было сообщено. Вот и политически запачканный Даренский, публично заступаясь за пленного немца, кричит полковнику при солдатах: "мерзавец" (очень неправдоподобно). Четверо мало сознакомленных интеллигентов в тылу, в Казани, в 1942 же - пространно обсуждают расправы 1937 года, называя знаменитые заклятые имена (I-64). И ещё не раз обобщённо - обо всей затерроренной атмосфере 1937 (III-5, II-26). И даже бабушка Шапошникова, политически совершенно нейтральная весь 1-й том, занятая только работой и семьёй, теперь вспоминает и "традиции народовольческой семьи" своей, и 1937, и коллективизацию, и даже голод 1921. Тем безогляднее и внучка её, ещё школьница, ведёт политические разговоры со своим ухажёром-лейтенантом и даже напевает магаданскую песню зэков. Теперь встретим и упоминание о голоде 1932-33.
А вот уже - шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического "дела" на одного из высших героев - Грекова (вот это - советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него "молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался" (III-17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и - увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: "Сталин говорил: "братья и сёстры..." А когда немцев разбили - директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки" (III-60).
Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то "всемирная реакция" (II-32), то вполне казённое: "дух советских войск был необычайно высок" (III-8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 "первым понял тайну перевоплощения войны" в нашу победу (III-56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III-42) после сталинского телефонного звонка, - таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде - "в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России". Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II-39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.